World Art - сайт о кино, сериалах, литературе, аниме, играх, живописи и архитектуре.
         поиск:
в разделе:
  Кино     Аниме     Видеоигры     Литература     Живопись     Архитектура   Вход в систему    Регистрация  
тип аккаунта: гостевой  

Фёдор Достоевский

Село Степанчиково и его обитатели (1859)

   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
 
   I
   ВСТУПЛЕНИЕ
 
   Дядя мой, полковник Егор Ильич Ростанев, выйдя в отставку, переселил-
ся в перешедшее к нему по наследству село Степанчиково  и  зажил  в  нем
так, как будто всю жизнь свою был коренным, не выезжавшим из своих  вла-
дений помещиком. Есть натуры решительно всем довольные и ко всему привы-
кающие; такова была именно натура отставного полковника. Трудно было се-
бе представить человека смирнее и на все согласнее. Если б его  вздумали
попросить посерьезнее довезти кого-нибудь версты две на своих плечах, то
он бы, может быть, и довез; он был так добр, что в иной  раз  готов  был
решительно все отдать по первому спросу и поделиться чуть  не  последней
рубашкой с первым желающим. Наружности он  был  богатырской:  высокий  и
стройный, с белыми, как слоновая кость, зубами,  с  длинным  темно-русым
усом, с голосом громким, звонким и с  откровенным,  раскатистым  смехом;
говорил отрывисто и скороговоркою. От роду ему было в то время  лет  со-
рок, и всю жизнь свою, чуть не с шестнадцати лет он  пробыл  в  гусарах.
Женился в очень молодых годах, любил свою жену без памяти; но она  умер-
ла, оставив в его сердце неизгладимое, благодарное  воспоминание.  Нако-
нец, получив в наследство село Степанчиково, что увеличило его состояние
до шестисот душ, он оставил службу и, как уже сказано было, поселился  в
деревне вместе с своими детьми: восьмилетним Илюшей  (рождение  которого
стоило жизни его матери) и старшей дочерью Сашенькой, девочкой лет  пят-
надцати, воспитывавшейся по смерти матери в одном пансионе, в Москве. Но
вскоре дом дяди стал похож на Ноев ковчег. Вот как это случилось.
 
   В то время, когда он получил свое наследство и вышел в отставку,  ов-
довела его маменька, генеральша Крахоткина, вышедшая в другой раз  замуж
за генерала, назад лет шестнадцать, когда дядя  был  еще  корнетом,  но,
впрочем, уже сам задумывал жениться. Маменька долго не благословляла его
на женитьбу, проливала горькие слезы, укоряла его в эгоизме, в  неблаго-
дарности, в непочтительности; доказывала, что имения его, двухсот  пяти-
десяти душ, и без того едва достаточно на содержание его  семейства  (то
есть на содержание его маменьки, со всем ее  штабом  приживалок,  мосек,
шпицев, китайских кошек и проч.), и среди этих укоров, попреков и взвиз-
гиваний вдруг, совершенно неожиданно, вышла замуж сама, прежде  женитьбы
сына, будучи уже сорока двух лет от роду. Впрочем, и тут она нашла пред-
лог обвинить моего бедного дядю, уверяя,  что  идет  замуж  единственно,
чтоб иметь убежище на старости лет, в чем отказывает  ей  непочтительный
эгоист, ее сын, задумав непростительную дерзость: завестись своим домом.

   Я никогда не мог узнать настоящую причину, побудившую такого,  по-ви-
димому, рассудительного человека, как покойный генерал Крахоткин, к это-
му браку с сорокадвухлетней вдовой. Надо полагать, что он  подозревал  у
ней деньги. Другие думали, что ему просто нужна была нянька, так как  он
тогда уже предчувствовал весь этот рой болезней, который осадил его  по-
том, на старости лет. Известно одно, что генерал глубоко не уважал  жену
свою во все время своего с ней сожительства и язвительно смеялся над ней
при всяком удобном случае. Это был странный  человек.  Полуобразованный,
очень неглупый, он решительно презирал всех и каждого, не  имел  никаких
правил, смеялся над всем и над всеми и к старости, от  болезней,  бывших
следствием не совсем правильной и праведной жизни, сделался зол, раздра-
жителен и безжалостен. Служил он удачно; однако принужден был  по  како-
му-то "неприятному случаю" очень неладно выйти в отставку, едва избегнув
суда и лишившись своего пенсиона. Это озлобило его  окончательно.  Почти
без всяких средств, владея сотней разоренных душ, он сложил  руки  и  во
всю остальную жизнь, целые двенадцать лет, никогда не справлялся, чем он
живет, кто содержит его; а между тем требовал жизненных удобств, не  ог-
раничивал расходов, держал карету. Скоро он лишился употребления  ног  и
последние десять лет просидел в покойных креслах,  подкачиваемых,  когда
было нужно, двумя саженными лакеями, которые никогда ничего от  него  не
слыхали, кроме самых разнообразных ругательств. Карету, лакеев и  кресла
содержал непочтительный сын, посылая матери последнее, закладывая и  пе-
резакладывая свое имение, отказывая себе в необходимейшем, войдя в  дол-
ги, почти неоплатные по тогдашнему его состоянию,  и  все-таки  название
эгоиста и неблагодарного сына осталось при нем неотъемлемо. Но дядя  был
такого характера, что наконец и сам поверил, что он эгоист, а потому,  в
наказание себе и чтоб не быть эгоистом, все более и более  присылал  де-
нег. Генеральша благоговела перед своим мужем. Впрочем, ей  всего  более
нравилось то, что он генерал, а она по нем -генеральша.
 
   В доме у ней была своя половина, где все время полусуществования сво-
его мужа она процветала в обществе приживалок, городских вестовщиц и фи-
делек. В своем городке она была важным  лицом.  Сплетни,  приглашения  в
крестные и посаженые матери, копеечный преферанс и всеобщее уважение  за
ее генеральство вполне вознаграждали ее за домашнее стеснение. К ней яв-
лялись городские сороки с отчетами; ей всегда и везде было  первое  мес-
то,- словом, она извлекла из своего генеральства все, что могла извлечь.
Генерал во все это не вмешивался; но зато при людях он смеялся над женою
бессовестно, задавал, например, себе такие вопросы: зачем он женился  на
"такой просвирне"? - и никто не смел ему противоречить. Мало-помалу  его
оставили все знакомые; а между тем общество было ему необходимо: он  лю-
бил поболтать, поспорить, любил, чтоб перед ним всегда сидел  слушатель.
Он был вольнодумец и атеист старого покроя, а потому любил  потрактовать
и о высоких материях.
 
   Но слушатели городка N* не жаловали высоких материй и становились все
реже и реже. Пробовали было завести  домашний  вист-преферанс;  но  игра
кончалась обыкновенно для генерала такими припадками, что  генеральша  и
ее приживалки в ужасе ставили свечки, служили молебны, гадали на бобах и
на картах, раздавали калачи в остроге и с трепетом ожидали  послеобеден-
ного часа, когда опять приходилось составлять партию для виста-преферан-
са и принимать за каждую ошибку крики, визги, ругательства  и  чуть-чуть
не побои. Генерал, когда что ему не нравилось, ни перед кем не  стеснял-
ся: визжал как баба, ругался как кучер, а иногда, разорвав  и  разбросав
по полу карты и прогнав от себя своих партнеров, даже плакал с досады  и
злости, и не более как из-за  какого-нибудь  валета,  которого  сбросили
вместо девятки. Наконец,  по  слабости  зрения,  ему  понадобился  чтец.
Тут-то и явился Фома Фомич Опискин.
 
   Признаюсь, я с некоторою торжественностью возвещаю об этом новом  ли-
це. Оно, бесспорно, одно из главнейших лиц моего рассказа. Насколько оно
имеет право на внимание читателя - объяснять не стану: такой вопрос при-
личнее и возможнее разрешить самому читателю.
 
   Явился Фома Фомич к генералу Крахоткину как приживальщик из  хлеба  -
ни более, ни менее. Откуда он взялся - покрыто мраком неизвестности.  Я,
впрочем, нарочно делал справки и кое-что узнал о прежних обстоятельствах
этого достопримечательного человека. Говорили, во-первых,  что  он  ког-
да-то и где-то служил, где-то пострадал и уж, разумеется,  "за  правду".
Говорили еще, что когда-то он занимался в Москве литературою.  Мудреного
нет; грязное же невежество Фомы Фомича, конечно, не могло служить  поме-
хою его литературной карьере. Но достоверно известно только то, что  ему
ничего не удалось и что, наконец, он принужден был поступить к  генералу
в качестве чтеца и мученика. Не было унижения, которого бы он не перенес
из-за куска генеральского хлеба. Правда, впоследствии, по смерти генера-
ла, когда сам Фома совершенно неожиданно сделался вдруг важным и чрезвы-
чайным лицом, он не раз уверял нас всех, что, согласясь быть  шутом,  он
великодушно пожертвовал собою дружбе; что генерал был  его  благодетель;
что это был человек великий, непонятный и что одному ему, Фоме,  доверял
он сокровеннейшие тайны души своей; что, наконец, если он, Фома, и изоб-
ражал собою, по генеральскому востребованию, различных зверей и иные жи-
вые картины, то единственно, чтоб развлечь и развеселить удрученного бо-
лезнями страдальца и друга. Но уверения и толкования Фомы Фомича в  этом
случае подвергаются большому сомнению; а между тем тот  же  Фома  Фомич,
еще будучи шутом, разыгрывал совершенно другую роль на дамской  половине
генеральского дома. Как он это устроил - трудно представить неспециалис-
ту в подобных делах. Генеральша питала к нему какое-то мистическое  ува-
жение,- за что? неизвестно. Мало-помалу он достиг над всей женской поло-
виной генеральского дома удивительного влияния, отчасти похожего на вли-
яния различных Иван-Яковличей и тому подобных мудрецов  и  прорицателей,
посещаемых в сумасшедших домах иными барынями, из любительниц. Он  читал
вслух душеспасительные книги, толковал с красноречивыми слезами о разных
христианских добродетелях; рассказывал свою жизнь  и  подвиги;  ходил  к
обедне и даже к заутрене, отчасти предсказывал будущее; особенно  хорошо
умел толковать сны и мастерски осуждал ближнего. Генерал  догадывался  о
том, что происходит в задних комнатах, и еще беспощаднее тиранил  своего
приживальщика. Но мученичество Фомы доставляло ему еще большее  уважение
в глазах генеральши и всех ее домочадцев.
 
   Наконец все переменилось. Генерал умер. Смерть его была довольно ори-
гинальная. Бывший вольнодумец, атеист струсил до невероятности. Он  пла-
кал, каялся, подымал образа', призывал священников. Служили молебны, со-
боровали. Бедняк кричал, что не хочет умирать, и даже со слезами  просил
прощения у Фомы Фомича. Последнее  обстоятельство  придало  Фоме  Фомичу
впоследствии необыкновенного форсу. Впрочем, перед самой разлукой  гене-
ральской души с генеральским телом  случилось  вот  какое  происшествие.
Дочь генеральши от первого брака, тетушка моя, Прасковья Ильинична,  за-
сидевшаяся в девках и проживавшая постоянно в генеральском доме, -  одна
из любимейших жертв генерала и необходимая ему во все время его  десяти-
летнего безножия для беспрерывных услуг, умевшая одна угодить ему  своею
простоватою и безответною кротостью, - подошла к его  постели,  проливая
горькие слезы, и хотела было поправить подушку под  головою  страдальца;
но страдалец успел-таки схватить ее за волосы и  три  раза  дернуть  их,
чуть не пенясь от злости. Минут через десять он умер. Дали знать полков-
нику, хотя генеральша и объявила, что не хочет видеть  его,  что  скорее
умрет, чем пустит его к себе на глаза в такую минуту. Похороны были  ве-
ликолепные - разумеется, на счет непочтительного сына, которого не хоте-
ли пускать на глаза.
 
   В разоренном селе Князевке, принадлежащем нескольким  помещикам  и  в
котором у генерала была своя сотня душ, существует  мавзолей  из  белого
мрамора, испещренный хвалебными надписями  уму,  талантам,  благородству
души, орденам и генеральству усопшего. Фома Фомич  сильно  участвовал  в
составлении этих надписей. Долго ломалась генеральша, отказывая в проще-
нии непокорному сыну. Она говорила, рыдая и взвизгивая, окруженная  тол-
пой своих приживалок и мосек, что скорее будет есть сухой хлеб и, уж ра-
зумеется, "запивать его своими слезами", что скорее  пойдет  с  палочкой
выпрашивать себе подаяние под окнами, чем склонится на просьбу "непокор-
ного" переехать к нему в Степанчиково, и что нога ее никогда-никогда  не
будет в доме его! Вообще слово нога, употребленное в этом смысле, произ-
носится с необыкновенным эффектом иными барынями. Генеральша  мастерски,
художественно произносила его... Словом, красноречия  было  истрачено  в
невероятном количестве. Надо заметить, что во время самых этих  взвизги-
ваний уже помаленьку укладывались для переезда в Степанчиково. Полковник
заморил всех своих лошадей, делая почти каждодневно по сороку  верст  из
Степанчикова в город, и только через две недели после  похорон  генерала
получил позволение явиться на глаза оскорбленной родительницы. Фома  Фо-
мич был употреблен для переговоров. Во все эти две недели  он  укорял  и
стыдил непокорного "бесчеловечным" его поведением, довел его до  искрен-
них слез, почти до отчаяния. С этого-то времени и начинается все  непос-
тижимое и бесчеловечно-деспотическое влияние Фомы Фомича на моего бедно-
го дядю. Фома догадался, какой перед ним человек, и тотчас же почувство-
вал, что прошла его роль шута и что на безлюдье и Фома может быть дворя-
нином. Зато и наверстал же он свое.
 
   - Каково же будет вам, - говорил Фома, - если собственная ваша  мать,
так сказать, виновница дней ваших, возьмет палочку и, опираясь  на  нее,
дрожащими и иссохшими от голода руками начнет в самом  деле  испрашивать
себе подаяния? Не чудовищно ли это, во-первых, при ее генеральском  зна-
чении, а во-вторых, при ее добродетелях?  Каково  вам  будет,  если  она
вдруг придет, разумеется, ошибкой - но ведь это может  случиться  -  под
ваши же окна и протянет руку свою, тогда как вы, родной  сын  ее,  может
быть, в эту самую минуту утопаете где-нибудь в пуховой перине  и...  ну,
вообще в роскоши! Ужасно, ужасно! но всего ужаснее то  -  позвольте  это
вам сказать откровенно, полковник, - всего ужаснее то, что вы стоите те-
перь передо мною, как бесчувственный столб, разиня рот и хлопая глазами,
что даже неприлично, тогда как при одном предположении подобного  случая
вы бы должны были вырвать с корнем волосы из головы  своей  и  испустить
ручьи... что я говорю! реки, озера, моря, океаны слез!..
 
   Словом, Фома, от излишнего жара, зарапортовался. Но таков  был  всег-
дашний исход его красноречия. Разумеется, кончилось тем, что генеральша,
вместе с своими приживалками, собачонками, с Фомой Фомичом и  с  девицей
Перепелицыной, своей главной  наперсницей,  осчастливила  наконец  своим
прибытием Степанчиково. Она говорила, что только попробует жить у  сына,
покамест только испытает его почтительность. Можно представить себе  по-
ложение полковника, покамест испытывали его почтительность!  Сначала,  в
качестве недавней вдовы, генеральша считала своею обязанностью в  неделю
раза два или три впадать в отчаяние при воспоминании о своем безвозврат-
ном генерале; причем, неизвестно за что, аккуратно каждый  раз  достава-
лось полковнику. Иногда, особенно при чьих-нибудь посещениях, подозвав к
себе своего внука, маленького Илюшу, и пятнадцатилетнюю Сашеньку, внучку
свою, генеральша сажала их  подле  себя,  долго-долго  смотрела  на  них
грустным, страдальческим взглядом, как на детей, погибших у такого отца,
глубоко и тяжело вздыхала и наконец заливалась безмолвными таинственными
слезами по крайней мере на целый час. Горе полковнику, если он  не  умел
понять этих слез! А он, бедный, почти никогда не умел их понять и  почти
всегда, по наивности своей, подвертывался, как нарочно, в такие  слезли-
вые минуты и волей-неволей попадал на экзамен. Но почтительность его  не
уменьшалась и, наконец, дошла до последних пределов. Словом, оба, и  ге-
неральша и Фома Фомич, почувствовали вполне, что прошла гроза, гремевшая
над ними столько лет от лица генерала Крахоткина, - прошла и никогда  не
воротится. Бывало, генеральша вдруг, ни с того ни с сего,  покатится  на
диване в обморок. Подымется беготня,  суетня.  Полковник  уничтожится  и
дрожит как осиновый лист.
 
   - Жестокий сын! - кричит генеральша, очнувшись, -  ты  растерзал  мои
внутренности... mes entrailles, mes entrailles!
 
   - Да чем же, маменька, я растерзал ваши внутренности? - робко  возра-
жает полковник.
 
   - Растерзал! растерзал! Он еще и оправдывается! Он  грубит!  Жестокий
сын! умираю!..
 
   Полковник, разумеется, уничтожен.
 
   Но как-то так случалось, что генеральша всегда оживала. Чрез  полчаса
полковник толкует кому-нибудь, взяв его за пуговицу:
 
   - Ну, да ведь она, братец, grande dame, генеральша! добрейшая старуш-
ка; но, знаешь, привыкла ко всему эдакому утонченному...  не  чета  мне,
вахлаку! Теперь на меня сердится. Оно конечно, я виноват. Я, братец, еще
не знаю, чем я именно провинился, но уж, конечно, я виноват...
 
   Случалось, что девица Перепелицына, перезрелое и шипящее на весь свет
создание, безбровая, в накладке, с маленькими  плотоядными  глазками,  с
тоненькими, как ниточка, губами и с руками, вымытыми в огуречном  рассо-
ле, считала своею обязанностью прочесть наставление полковнику:
 
   - Это оттого, что вы непочтительны-с. Это оттого, что  вы  эгоисты-с,
оттого вы и оскорбляете маменьку-с; они к этому не привыкли-с. Они гене-
ральши-с, а вы еще только полковники-с.
 
   - Это, брат, девица Перепелицына, - замечает полковник своему  слуша-
телю, - превосходнейшая девица, горой стоит за маменьку! Редкая  девица!
Ты не думай, что она приживалка какая-нибудь; она, брат, сама подполков-
ничья дочь. Вот оно как!
 
   Но, разумеется, это были еще только цветки. Та же  самая  генеральша,
которая умела выкидывать такие разнообразные фокусы, в свою очередь тре-
петала как мышка перед прежним своим приживальщиком. Фома Фомич  заворо-
жил ее окончательно. Она не надышала на него, слышала его ушами, смотре-
ла его глазами. Один из моих троюродных братьев, тоже  отставной  гусар,
человек еще молодой, но замотавшийся до невероятной степени и  проживав-
ший одно время у дяди, прямо и просто объявил мне, что, по его глубочай-
шему убеждению, генеральша находилась в непозволительной связи  с  Фомой
Фомичом. Разумеется, я тогда же с негодованием отверг это предположение,
как уж слишком грубое и простодушное. Нет, тут было другое, и это другое
я никак не могу объяснить иначе, как  предварительно  объяснив  читателю
характер Фомы Фомича так, как я сам его понял впоследствии.
 
   Представьте же себе человечка, самого ничтожного, самого малодушного,
выкидыша из общества, никому не нужного, совершенно бесполезного, совер-
шенно гаденького, но необъятно самолюбивого и вдобавок не одаренного ре-
шительно ничем, чем бы мог он хоть сколько-нибудь оправдать свое  болез-
ненно раздраженное самолюбие. Предупреждаю заранее: Фома Фомич есть оли-
цетворение самолюбия самого безграничного, но  вместе  с  тем  самолюбия
особенного, именно: случающегося при самом полном  ничтожестве,  и,  как
обыкновенно бывает в таком случае, самолюбия оскорбленного, подавленного
тяжкими прежними неудачами, загноившегося давно-давно и с тех пор выдав-
ливающего из себя зависть и яд при каждой встрече, при каждой чужой уда-
че. Нечего и говорить, что все это приправлено самою безобразною обидчи-
востью, самою сумасшедшею мнительностью. Может быть, спросят: откуда бе-
рется такое самолюбие? как зарождается оно, при таком полном  ничтожест-
ве, в таких жалких людях, которые, уже по социальному положению  своему,
обязаны знать свое место? Как отвечать на этот вопрос? Кто знает,  может
быть, есть и исключения,  к  которым  и  принадлежит  мой  герой.  Он  и
действительно есть исключение из правила, что и объяснится впоследствии.
Однако ж позвольте спросить: уверены ли вы, что те, которые  уже  совер-
шенно смирились и считают себе за честь и за счастье быть вашими шутами,
приживальщиками и прихлебателями,- уверены ли вы, что они уже совершенно
отказались от всякого самолюбия? А зависть, а сплетни, а ябедничество, а
доносы, а таинственные шипения в задних углах у вас же,  где-нибудь  под
боком, за вашим же столом?.. Кто знает, может быть, в некоторых из  этих
униженных судьбою скитальцев,  ваших  шутов  и  юродивых,  самолюбие  не
только не проходит от унижения, но даже еще более распаляется именно  от
этого же самого унижения, от юродства и шутовства, от прихлебательства и
вечно вынуждаемой подчиненности и безличности. Кто  знает,  может  быть,
это безобразно вырастающее самолюбие есть только  ложное,  первоначально
извращенное чувство собственного достоинства, оскорбленного в первый раз
еще, может, в детстве  гнетом,  бедностью,  грязью,  оплеванного,  может
быть, еще в лице родителей будущего скитальца, на его же  глазах?  Но  я
сказал, что Фома Фомич есть к тому же и исключение  из  общего  правила.
Это и правда. Он был когда-то литератором и был огорчен и не признан;  а
литература способна загубить и не одного Фому Фомича - разумеется,  неп-
ризнанная. Не знаю, но надо полагать, что Фоме Фомичу не удалось  еще  и
прежде литературы; может быть, и на  других  карьерах  он  получал  одни
только щелчки вместо жалования или что-нибудь еще того  хуже.  Это  мне,
впрочем, неизвестно; но я впоследствии справлялся и  наверно  знаю,  что
Фома действительно сотворил когда-то в Москве романчик,  весьма  похожий
на те, которые стряпались там в тридцатых годах ежегодно десятками, вро-
де различных "Освобождений Москвы", "Атаманов Бурь", "Сыновей любви, или
русских в 1104-м году" и проч. и проч.,  романов,  доставлявших  в  свое
время приятную пищу для остроумия барона Брамбеуса. Это  было,  конечно,
давно; но змея литературного самолюбия жалит иногда глубоко и  неизлечи-
мо, особенно людей ничтожных и глуповатых. Фома Фомич был огорчен с пер-
вого литературного шага и тогда же окончательно примкнул к той  огромной
фаланге огорченных, из которой выходят потом все юродивые, все скитальцы
и странники. С того же времени, я думаю, и развилась в нем эта уродливая
хвастливость, эта жажда похвал и отличий, поклонений и удивлений. Он и в
шутах составил себе кучку благоговевших перед ним идиотов.  Только  чтоб
где-нибудь, как-нибудь первенствовать, прорицать, поковеркаться  и  пох-
вастаться - вот была главная потребность его! Его не хвалили  -  так  он
сам себя начал хвалить. Я сам слышал слова Фомы в доме дяди, в Степанчи-
кове, когда уже он стал там полным владыкою и прорицателем. "Не жилец  я
между вами, - говаривал он иногда с какою-то таинственною  важностью,  -
не жилец я здесь! Посмотрю, устрою вас всех, покажу, научу и тогда  про-
щайте: в Москву, издавать журнал! Тридцать тысяч человек будут сбираться
на мои лекции ежемесячно. Грянет наконец мое имя, и тогда - горе  врагам
моим!" Но гений, покамест еще собирался прославиться,  требовал  награды
немедленной. Вообще приятно получать плату вперед, а в этом случае  осо-
бенно. Я знаю, он серьезно уверил дядю, что ему, Фоме,  предстоит  вели-
чайший подвиг, подвиг, для которого он и на свет призван и к  совершению
которого понуждает его какой-то человек с крыльями,  являющийся  ему  по
ночам, или что-то вроде того. Именно: написать одно  глубокомысленнейшее
сочинение в душеспасительном роде, от которого произойдет всеобщее  зем-
летрясение и затрещит вся Россия. И когда уже затрещит  вся  Россия,  то
он, Фома, пренебрегая славой, пойдет в монастырь и будет молиться день и
ночь в киевских  пещерах  о  счастии  отечества.  Все  это,  разумеется,
обольстило дядю.
 
   Теперь представьте же себе, что может сделаться из Фомы, во всю жизнь
угнетенного и забитого и даже, может быть, и в самом деле битого, из Фо-
мы, втайне сластолюбивого и самолюбивого, из Фомы - огорченного  литера-
тора, из Фомы - шута из насущного хлеба, из Фомы в душе деспота, несмот-
ря на все предыдущее ничтожество и бессилие,  из  Фомы-хвастуна,  а  при
удаче нахала, из этого Фомы, вдруг попавшего в честь и в славу, возлеле-
янного и захваленного благодаря идиотке-покровительнице и  обольщенному,
на все согласному покровителю, в дом которого  он  попал  наконец  после
долгих странствований? О характере дяди  я,  конечно,  обязан  объяснить
подробнее: без этого непонятен и успех Фомы Фомича. Но  покамест  скажу,
что с Фомой именно сбылась пословица: посади за стол, он и ноги на стол.
Наверстал-таки он свое прошедшее! Низкая душа, выйдя из-под гнета,  сама
гнетет. Фому угнетали - и он тотчас же ощутил потребность сам  угнетать;
над ним ломались - и он сам стал над другими ломаться. Он  был  шутом  и
тотчас же ощутил потребность завести и своих шутов. Хвастался он до  не-
лепости, ломался до невозможности, требовал птичьего молока,  тиранство-
вал без меры, и дошло до того, что добрые люди, еще не  быв  свидетелями
всех этих проделок, а слушая только россказни, считали все это за  чудо,
за наваждение, крестились и отплевывались.
 
   Я говорил о дяде. Без объяснения этого замечательного характера (пов-
торяю это), конечно, непонятно такое наглое воцарение Фомы Фомича в  чу-
жом доме; непонятна эта метаморфоза из шута в  великого  человека.  Мало
того, что дядя был добр до крайности - это был человек утонченной  дели-
катности, несмотря на несколько грубую  наружность,  высочайшего  благо-
родства, мужества испытанного. Я смело говорю "мужества": он не  остано-
вился бы перед обязанностью, перед долгом и в этом случае не побоялся бы
никаких преград. Душою он был чист как ребенок.  Это  был  действительно
ребенок в сорок лет, экспансивный  в  высшей  степени,  всегда  веселый,
предполагавший всех людей ангелами, обвинявший себя в чужих  недостатках
и преувеличивавший добрые качества других до крайности,  даже  предпола-
гавший их там, где их и быть не могло. Это был один из тех  благородней-
ших и целомудренных сердцем людей, которые даже стыдятся предположить  в
другом человеке дурное, торопливо наряжают своих ближних во все доброде-
тели, радуются чужому успеху, живут, таким  образом,  постоянно  в  иде-
альном мире, а при неудачах прежде всех обвиняют самих себя.  Жертвовать
собою интересам других - их призвание. Иной бы назвал его и  малодушным,
и бесхарактерным, и слабым. Конечно, он был слаб и даже уж слишком мягок
характером, но не от недостатка твердости, а из боязни оскорбить, посту-
пить жестоко, из излишнего уважения к другим и к человеку вообще.  Впро-
чем, бесхарактерен и малодушен он был единственно, когда дело шло о  его
собственных выгодах, которыми он пренебрегал в  высочайшей  степени,  за
что всю жизнь подвергался насмешкам, и даже нередко от тех, для  которых
жертвовал этими выгодами. Впрочем, он никогда не верил, чтоб у него были
враги; они, однако ж, у него бывали, но он их как-то не замечал. Шуму  и
крику в доме он боялся как огня и тотчас же всем уступал и всему  подчи-
нялся. Уступал он из  какого-то  застенчивого  добродушия,  из  какой-то
стыдливой деликатности, "чтоб уже так", говорил он скороговоркою,  отда-
ляя от себя все посторонние упреки в потворстве и слабости  -  "чтоб  уж
так ... чтоб уж все были довольны и счастливы!" Нечего и  говорить,  что
он готов был подчиниться всякому благородному влиянию. Мало того, ловкий
подлец мог совершенно им овладеть и даже сманить на дурное дело, разуме-
ется, замаскировав это дурное дело в благородное. Дядя чрезвычайно легко
вверялся другим и в этом случае был далеко не без ошибок. Когда же, пос-
ле многих страданий, он решался наконец увериться,  что  обманувший  его
человек бесчестен, то прежде всех обвинял себя, а нередко и одного себя.
Представьте же себе теперь вдруг воцарившуюся в его тихом  доме  каприз-
ную, выживавшую из ума идиотку неразлучно с другим идиотом - ее  идолом,
боявшуюся и ощутившую даже потребность вознаградить себя за все прошлое,
- идиотку, перед которой дядя считал своею обязанностью благоговеть  уже
потому только, что она была мать его. Начали с того, что тотчас же дока-
зали дяде, что он груб, нетерпелив, невежествен и, главное, эгоист в вы-
сочайшей степени. Замечательно то, что идиотка-старуха сама верила тому,
что она проповедовала. Да я думаю, и Фома Фомич также, по  крайней  мере
отчасти. Убедили дядю и в том, что Фома ниспослан ему  самим  богом  для
спасения души его и для усмирения  его  необузданных  страстей,  что  он
горд, тщеславится своим богатством и  способен  попрекнуть  Фому  Фомича
куском хлеба. Бедный дядя очень скоро уверовал в глубину своего падения,
готов был рвать на себе волосы, просить прощения...
 
   - Я, братец, сам виноват, - говорит он, бывало, кому-нибудь из  своих
собеседников, - во всем виноват! Вдвое надо быть деликатнее с человеком,
которого одолжаешь... то есть... что я! какое одолжаешь!.. опять соврал!
вовсе не одолжаешь; он меня, напротив, одолжает тем, что живет у меня, а
не я его! Ну, а я попрекнул его куском хлеба!.. то есть я вовсе не  поп-
рекнул, но, видно, так, что-нибудь с языка сорвалось - у  меня  часто  с
языка срывается... Ну, и, наконец, человек страдал, делал  подвиги;  де-
сять лет, несмотря ни на какие оскорбления, ухаживал за больным  другом:
все это требует награды! ну, наконец, и наука... писатель! образованней-
ший человек! благороднейшее лицо - словом...
 
   Образ Фомы, образованного и несчастного, в шутах у капризного и  жес-
токого барина, надрывал благородное сердце дяди сожалением и негодовани-
ем. Все странности Фомы, все неблагородные его выходки  дядя  тотчас  же
приписывал его прежним страданиям, его унижению,  его  озлоблению...  он
тотчас же решил в нежной и благородной  душе  своей,  что  с  страдальца
нельзя и спрашивать как с обыкновенного человека;  что  не  только  надо
прощать ему, но, сверх того, надо кротостью уврачевать его раны, восста-
новить его, примирить его с человечеством. Задав себе эту цель, он восп-
ламенился до крайности и уже совсем потерял способность  хоть  какую-ни-
будь заметить, что новый друг его - сластолюбивая, капризная тварь, эго-
ист, лентяй, лежебок - и больше ничего. В ученость же и  в  гениальность
Фомы он верил беззаветно. Я и забыл сказать, что  перед  словом  "наука"
или "литература" дядя благоговел самым наивным и  бескорыстнейшим  обра-
зом, хотя сам никогда и ничему не учился.
 
   Это была одна из его капитальных и невиннейших странностей.
 
   - Сочинение пишет! - говорит он, бывало, ходя на цыпочках еще за  две
комнаты до кабинета Фомы Фомича. - Не знаю, что именно, - прибавлял он с
гордым и таинственным видом, - но уж, верно,  брат,  такая  бурда...  то
есть в благородном смысле бурда. Для кого ясно, а для нас, брат, с тобой
такая кувырколегия, что... Кажется, о  производительных  силах  каких-то
пишет - сам говорил. Это, верно, что-нибудь из политики.  Да,  грянет  и
его имя! Тогда и мы с тобой через него прославимся. Он,  брат,  мне  это
сам говорил...
 
   Мне положительно известно, что дядя, по  приказанию  Фомы,  принужден
был сбрить свои прекрасные, темно-русые бакенбарды. Тому показалось, что
с бакенбардами дядя похож на француза и что поэтому в нем мало  любви  к
отечеству. Мало-помалу Фома стал вмешиваться в управление имением и  да-
вать мудрые советы. Эти мудрые советы были ужасны. Крестьяне скоро поня-
ли, в чем дело и кто настоящий господин, и сильно почесывали затылки.  Я
сам впоследствии слышал один разговор Фомы Фомича  с  крестьянами:  этот
разговор, признаюсь, я подслушал. Фома еще прежде объявил, что любит по-
говорить с умным русским мужичком. И вот раз он зашел на гумно;  погово-
рив с мужичками о хозяйстве, хотя сам не умел отличить овса от  пшеницы,
сладко потолковав о священных обязанностях крестьянина к господину, кос-
нувшись слегка электричества и разделения труда, в чем,  разумеется,  не
понимал ни строчки, растолковав своим слушателям,  каким  образом  земля
ходит около солнца, и, наконец, совершенно умилившись душой от собствен-
ного красноречия, он заговорил о министрах. Я это понял. Ведь  рассказы-
вал же Пушкин про одного папеньку, который внушал своему  четырехлетнему
сынишке, что он, его папенька, "такой хляблий, что папеньку любит  госу-
дарь"... Ведь нуждался  же  этот  папенька  в  четырехлетнем  слушателе?
Крестьяне же всегда слушали Фому Фомича с подобострастием.
 
   - А што, батюшка, много ль ты царского-то жалованья получал? -  спро-
сил его вдруг один седенький старичок. Архип Короткий  по  прозвищу,  из
толпы других мужичков, с очевидным намерением подольститься; но Фоме Фо-
мичу показался этот вопрос фамильярным, а он терпеть не мог фамильярнос-
ти.
 
   - А тебе какое дело, пехтерь? - отвечал он, с презрением поглядев  на
бедного мужичонка. - Что ты мне моську-то свою  выставил:  плюнуть  мне,
что ли, в нее?
 
   Фома Фомич всегда разговаривал в таком тоне с "умным  русским  мужич-
ком".
 
   - Отец ты наш... - подхватил другой мужичок, - ведь мы  люди  темные.
Может, ты майор, аль полковник, аль само ваше сиятельство, - как и вели-
чать-то тебя не ведаем.
 
   - Пехтерь! - повторил Фома Фомич, однако ж смягчился. - Жалованье жа-
лованью рознь, посконная ты голова! Другой и в генеральском чине, да ни-
чего не получает, - значит, не за что: пользы царю не приносит. А я  вот
двадцать тысяч получал, когда у министра служил, да и тех не брал, пото-
му я из чести служил, свой был  достаток.  Я  жалованье  свое  на  госу-
дарственное просвещение да на погорелых жителей Казани пожертвовал.
 
   - Вишь ты! Так это ты Казань-то обстроил, батюшка? - продолжал  удив-
ленный мужик.
 
   Мужики вообще дивились на Фому Фомича.
 
   - Ну да, и моя там есть доля, - отвечал Фома, как бы нехотя, как буд-
то сам на себя досадуя, что удостоил такого человека таким разговором.
 
   С дядей разговоры были другого рода.
 
   - Прежде кто вы были? - говорит, например, Фома, развалясь после сыт-
ного обеда в покойном кресле, причем слуга, стоя за креслом, должен  был
отмахивать от него свежей липовой веткой мух. - На кого похожи  вы  были
до меня? А теперь я заронил в вас искру небесного огня или нет? Отвечай-
те: заронил я в вас искру иль нет?
 
   Фома Фомич, по правде, и сам не знал, зачем сделал такой  вопрос.  Но
молчание и смущение дяди тотчас же его раззадорили. Он, прежде  терпели-
вый и забитый, теперь вспыхивал как порох при каждом малейшем противоре-
чии. Молчание дяди показалось ему обидным, и он уже теперь настаивал  на
ответе.
 
   - Отвечайте же: горит в вас искра или нет?
 
   Дядя мнется, жмется и не знает, что предпринять.
 
   - Позвольте вам заметить, что я жду, - замечает Фома обидчивым  голо-
сом.
 
   - Mais repondez donc, Егорушка! -  подхватывает  генеральша,  пожимая
плечами.
 
   - Я спрашиваю: горит ли в вас эта искра  иль  нет?  -  снисходительно
повторяет Фома, взяв конфетку из бонбоньерки,  которая  всегда  ставится
перед ним на столе. Это уж распоряжение генеральши.
 
   - Ей-богу, не знаю, Фома, - отвечает наконец дядя с отчаянием во взо-
рах, - должно быть, что-нибудь есть в этом роде... Право, ты уж лучше не
спрашивай, а то я совру что-нибудь...
 
   - Хорошо! Так, по-вашему, я так ничтожен, что даже не стою ответа,  -
вы это хотели сказать? Ну, пусть будет так; пусть я буду ничто.
 
   - Да нет же, Фома, бог с тобой! Ну когда я это хотел сказать?
 
   - Нет, вы именно это хотели сказать.
 
   - Да клянусь же, что нет!
 
   - Хорошо! пусть буду я лгун! пусть я, по  вашему  обвинению,  нарочно
изыскиваю предлога к ссоре; пусть ко всем оскорблениям  присоединится  и
это - я все перенесу...
 
   - Mais, mon fils... - вскрикивает испуганная генеральша.
 
   - Фома Фомич! маменька! - восклицает дядя в отчаянии, - ей-богу же, я
не виноват! так разве, нечаянно, с языка сорвалось!.. Ты  не  смотри  на
меня, Фома: я ведь глуп - сам чувствую, что глуп; сам слышу в себе,  что
нескладно... Знаю, Фома, все знаю! ты уж и не говори! -  продолжает  он,
махая рукой. - Сорок лет прожил и до сих пор, до самой той поры, как те-
бя узнал, все думал про себя, что человек... ну и все там, как  следует.
А ведь и не замечал до сих пор, что грешен как козел, эгоист первой руки
и наделал зла такую кучу, что диво, как еще земля держит!
 
   - Да, вы-таки эгоист! - замечает удовлетворенный Фома Фомич.
 
   - Да уж я и сам понимаю теперь, что эгоист! Нет, шабаш! исправлюсь  и
буду добрее!
 
   - Дай-то бог! - заключает Фома Фомич, благочестиво вздыхая и  подыма-
ясь с кресла, чтоб отойти к послеобеденному сну. Фома Фомич всегда почи-
вал после обеда.
 
   В заключение этой главы позвольте мне сказать собственно о моих  лич-
ных отношениях к дяде и объяснить, каким образом я вдруг  поставлен  был
глаз на глаз с Фомой Фомичом и нежданно-негаданно внезапно попал в  кру-
говорот самых важнейших происшествий из всех, случавшихся когда-нибудь в
благословенном селе Степанчикове. Таким образом, я намерен заключить мое
предисловие и прямо перейти к рассказу.
 
   В детстве моем, когда я осиротел и остался один на свете, дядя  заме-
нил мне собой отца, воспитал меня на свой счет и, словом, сделал для ме-
ня то, что не всегда сделает и родной отец. С первого  же  дня,  как  он
взял меня к себе, я привязался к нему всей душой. Мне было тогда лет де-
сять, и помню, что мы очень скоро сошлись и совершенно поняли друг  дру-
га. Мы вместе спускали кубарь и украли чепчик у одной презлой старой ба-
рыни, приходившейся нам обоим сродни. Чепчик  я  немедленно  привязал  к
хвосту бумажного змея и запустил под облака. Много лет спустя я ненадол-
го свиделся с дядей в Петербурге, где я кончал тогда курс  моего  учения
на его счет. В этот раз я привязался к нему со всем жаром юности: что-то
благородное, кроткое, правдивое, веселое и наивное до последних пределов
поразило меня в его характере и влекло к нему всякого. Выйдя из  универ-
ситета, я жил некоторое время в Петербурге, покамест ничем не занятый и,
как часто бывает с молокососами, убежденный,  что  в  самом  непродолжи-
тельном времени наделаю  чрезвычайно  много  чего-нибудь  очень  замеча-
тельного и даже великого. Петербурга мне оставлять не хотелось. С  дядей
я переписывался довольно редко, и то только когда нуждался в деньгах,  в
которых он мне никогда не отказывал. Между тем я  уж  слышал  от  одного
дворового человека дяди, приезжавшего по каким-то делам в Петербург, что
у них, в Степанчикове, происходят удивительные вещи.  Эти  первые  слухи
меня заинтересовали и удивили. Я стал писать к дяде прилежнее. Он  отве-
чал мне всегда как-то темно и странно и в каждом письме старался  только
заговаривать о науках, ожидая от меня чрезвычайно много впереди по  уче-
ной части и гордясь моими будущими успехами. Вдруг, после довольно  дол-
гого молчания, я получил от него удивительное письмо, совершенно не  по-
хожее на все его прежние письма. Оно было наполнено такими странными на-
меками, таким сбродом противоположностей, что я сначала почти  ничего  и
не понял. Видно было только, что писавший был в необыкновенной  тревоге.
Одно в этом письме было ясно: дядя серьезно, убедительно,  почти  умоляя
меня, предлагал мне как можно скорее жениться на прежней его воспитанни-
це, дочери одного беднейшего провинциального чиновника, по фамилии  Еже-
викина, получившей прекрасное образование в одном учебном  заведении,  в
Москве, на счет дяди, и бывшей теперь гувернанткой детей его. Он  писал,
что она несчастна, что я могу составить ее счастье, что  я  даже  сделаю
великодушный поступок, обращался к благородству моего  сердца  и  обещал
дать за нею приданое. Впрочем, о приданом он говорил как-то таинственно,
боязливо и заключал письмо, умоляя меня сохранить все это  в  величайшей
тайне. Письмо это так поразило меня, что, наконец, у меня голова  закру-
жилась. Да и на какого молодого человека, который,  как  я,  только  что
соскочил со сковороды, не подействовало бы такое предложение,  хотя  бы,
например, романтическою своею стороною? К тому же я слышал, что эта  мо-
лоденькая гувернантка - прехорошенькая. Я, однако ж, не знал, на что ре-
шиться, хотя тотчас же написал дяде, что немедленно отправляюсь  в  Сте-
панчиково. Дядя выслал мне, при том же письме, и денег на  дорогу.  Нес-
мотря на то, я, в сомнениях и даже в тревоге, промедлил в Петербурге три
недели. Вдруг случайно встречаю одного прежнего сослуживца  дяди,  кото-
рый, возвращаясь с Кавказа в Петербург, заезжал по дороге в село Степан-
чиково. Это был уже пожилой и рассудительный человек, закоренелый холос-
тяк. С негодованием рассказал он мне про Фому Фомича и  тут  же  сообщил
мне одно обстоятельство, о котором я до сих пор еще не имел никакого по-
нятия, именно, что Фома Фомич и генеральша задумали  и  положили  женить
дядю на одной престранной девице, перезрелой и почти совсем полоумной, с
какой-то необыкновенной биографией и чуть ли не с полумиллионом придано-
го; что генеральша уже успела уверить эту девицу, что  они  между  собою
родня, и вследствие того переманить к себе в дом; что дядя,  конечно,  в
отчаянии, но, кажется, кончится тем, что непременно женится на  полумил-
лионе приданого; что, наконец, обе умные головы, генеральша и  Фома  Фо-
мич, воздвигли страшное гонение на бедную, беззащитную гувернантку детей
дяди, всеми силами выживают ее из дома, вероятно, боясь, чтоб  полковник
в нее не влюбился, а может, и оттого, что он уже  и  успел  в  нее  влю-
биться. Эти последние слова меня поразили. Впрочем, на все мои  расспро-
сы: уж не влюблен ли дядя в самом деле, рассказчик не мог или  не  хотел
дать мне точного ответа, да и вообще рассказывал скупо, нехотя и заметно
уклонялся от подробных объяснений. Я  задумался:  известие  так  странно
противоречило с письмом дяди и с его предложением!.. Но медлить было не-
чего. Я решился ехать в Степанчиково, желая не только вразумить  и  уте-
шить дядю, но даже спасти его по  возможности,  то  есть  выгнать  Фому,
расстроить ненавистную свадьбу с перезрелой девой и, наконец, - так как,
по моему окончательному решению, любовь дяди была только придирчивой вы-
думкой Фомы Фомича, - осчастливить несчастную, но,  конечно,  интересную
девушку предложением руки моей и проч. и проч. Мало-помалу я так вдохно-
вил себя, что, по молодости лет и от нечего делать, перескочил из сомне-
ний совершенно в другую крайность: я начал  гореть  желанием  как  можно
скорее наделать разных чудес и подвигов. Мне казалось даже,  что  я  сам
выказываю необыкновенное великодушие, благородно жертвуя собою, чтоб ос-
частливить невинное и прелестное создание, - словом, я помню, что во всю
дорогу был очень доволен собой. Был июль; солнце  светило  ярко;  кругом
меня развертывался необъятный простор полей с дозревавшим хлебом... А  я
так долго сидел закупоренный в Петербурге, что, казалось мне, только те-
перь настоящим образом взглянул на свет божий!



   II
   ГОСПОДИН БАХЧЕЕВ
 
   Я уже приближался к цели моего путешествия. Проезжая маленький  горо-
док Б., от которого оставалось только десять верст  до  Степанчикова,  я
принужден был остановиться у кузницы, близ самой заставы, по случаю лоп-
нувшей шины на переднем колесе моего тарантаса.  Закрепить  ее  кое-как,
для десяти верст, можно было довольно скоро, и потому я решился,  никуда
не заходя, подождать у кузницы, покамест кузнецы справят дело. Выйдя  из
тарантаса, я увидел одного толстого господина, который, так же как и  я,
принужден был остановиться для починки своего экипажа. Он стоял уже  це-
лый час на нестерпимом зное, кричал, бранился и с брюзгливым нетерпением
погонял мастеровых, суетившихся около его прекрасной коляски. С  первого
же взгляда этот сердитый барин показался мне  чрезвычайной  брюзгой.  Он
был лет сорока пяти, среднего роста, очень толст и ряб. Толстота,  кадык
и пухлые, отвислые его щеки  свидетельствовали  о  блаженной  помещичьей
жизни. Что-то бабье было во всей его фигуре и тотчас же бросалось в гла-
за. Одет он был широко, удобно, опрятно, но отнюдь не по моде.
 
   Не понимаю, почему он и на меня рассердился, тем более что видел меня
первый раз в жизни и еще не сказал со мною ни слова. Я заметил это,  как
только вылез из тарантаса, по необыкновенно сердитым его взглядам.  Мне,
однако ж, очень хотелось с ним познакомиться. По болтовне его слуг я до-
гадался, что он едет теперь из Степанчикова, от моего дяди, и потому был
случай о многом порасспросить. Я было приподнял фуражку и попробовал  со
всевозможною приятностью заметить, как неприятны иногда бывают  задержки
в дороге; но толстяк окинул меня как-то нехотя недовольным и  брюзгливым
взглядом с головы до сапог, что-то проворчал себе под нос и тяжело пово-
ротился ко мне всей поясницей. Эта сторона его особы, хотя и была  пред-
метом весьма любопытным для наблюдений, но уж, конечно,  от  нее  нельзя
было ожидать разговора приятного.
 
   - Гришка! не ворчать под нос! выпорю!.. - закричал он вдруг на своего
камердинера, как будто совершенно не слыхав того, что я сказал о задерж-
ках в дороге.
 
   Этот "Гришка" был седой, старинный слуга, одетый в длиннополый сюртук
и носивший пребольшие седые бакенбарды. Судя по некоторым признакам,  он
тоже был очень сердит и угрюмо ворчал себе под нос. Между барином и слу-
гой немедленно произошло объяснение.
 
   - Выпорешь! ори еще больше! - проворчал Гришка будто про себя, но так
громко, что все это слышали, и с негодованием отвернулся  что-то  прила-
дить в коляске.
 
   - Что? что ты сказал? "Ори еще больше"?.. грубиянить вздумал! -  зак-
ричал толстяк, весь побагровев.
 
   - Да чего вы взъедаться в самом деле изволите? Слова сказать нельзя!
 
   - Чего взъедаться? Слышите? На меня же ворчит, а мне и не взъедаться!

   - Да за что я буду ворчать?
 
   - За что ворчать... А то, небось, нет? Я знаю, за что ты будешь  вор-
чать: за то, что я от обеда уехал, - вот за что.
 
   - А мне что! По мне хошь совсем не обедайте. Я не на вас ворчу;  куз-
нецам только слово сказал.
 
   - Кузнецам... А на кузнецов чего ворчать?
 
   - А не на них, так на экипаж ворчу.
 
   - А на экипаж чего ворчать?
 
   - А зачем изломался! Вперед не ломайся, а в целости будь.
 
   - На экипаж... Нет, ты на меня ворчишь, а не на экипаж. Сам  виноват,
да он же и ругается!
 
   - Да что вы, сударь, в самом деле, пристали? Отстаньте, пожалуйста!
 
   - А чего ты всю дорогу сычом сидел, слова со мной не сказал, - а? Го-
воришь же в другие разы!
 
   - Муха в рот лезла - оттого и молчал и сидел сычом. Что я вам сказки,
что ли, буду рассказывать? Сказочницу Маланью берите с собой, коли сказ-
ки любите.
 
   Толстяк раскрыл было рот, чтоб возразить, но, очевидно, не нашелся  и
замолчал. Слуга же, довольный своей диалектикой и  влиянием  на  барина,
выказанным при свидетелях, с удвоенной важностию обратился к  рабочим  и
начал им что-то показывать.
 
   Попытки мои познакомиться оставались тщетными, особенно при моей  не-
ловкости; но мне помогло непредвиденное обстоятельство. Одна  заспанная,
неумытая и непричесанная физиономия внезапно выглянула из окна закрытого
каретного кузова, с незапамятных времен стоявшего без колес у кузницы  и
ежедневно, но тщетно ожидавшего починки. С  появлением  этой  физиономии
раздался между мастеровыми всеобщий смех. Дело в том, что человек,  выг-
лянувший из кузова, был в нем накрепко заперт и  теперь  не  мог  выйти.
Проспавшись в нем хмельной, он тщетно просился теперь на свободу;  нако-
нец, стал просить кого-то сбегать за его инструментом. Все  это  чрезвы-
чайно веселило присутствовавших.
 
   Есть такие натуры, которым в особенную радость и веселье  бывают  до-
вольно странные вещи. Гримасы пьяного мужика, человек,  споткнувшийся  и
упавший на улице, перебранка двух баб и проч. и проч. на эту тему произ-
водят иногда в иных людях самый добродушный восторг, неизвестно  почему.
Толстяк-помещик принадлежал именно к такого  рода  натурам.  Мало-помалу
его физиономия из грозной и угрюмой стала делаться довольной и  ласковой
и, наконец, совсем прояснилась.
 
   - Да это Васильев? - спросил он с участием. - Да как он туда попал?
 
   - Васильев, сударь, Степан Алексеич, Васильев! -  закричали  со  всех
сторон.
 
   - Загулял, сударь, - прибавил один из  работников,  человек  пожилой,
высокий и сухощавый, с педантски строгим выражением лица и с поползнове-
нием на старшинство между своими, - загулял, сударь, от  хозяина  третий
день как ушел, да у нас и хоронится, навязался к нам! Вот стамеску  про-
сит. Ну, на что тебе теперь стамеска, пустая ты голова? Последний  стру-
мент закладывать хочет!
 
   - Эх, Архипушка! деньги - голуби: прилетят и опять улетят! Пусти, ра-
ди небесного создателя, - молил Васильев  тонким,  дребезжащим  голосом,
высунув из кузова голову.
 
   - Да сиди ты, идол, благо попал! - сурово отвечал Архип.  -  Глаза-то
еще с третьева дня успел переменить; с улицы сегодня на заре  притащили:
моли бога - спрятали, Матвею Ильичу сказали:  заболел,  "запасные,  дес-
кать, колотья у нас проявились".
 
   Смех раздался вторично.
 
   - Да стамеска-то где?
 
   - Да у нашего Зуя! Наладил одно! пьющий человек,  как  есть,  сударь,
Степан Алексеич.
 
   - Хе-хе-хе! Ах, мошенник! Так ты вот как в городе работаешь:  инстру-
мент закладываешь! - прохрипел толстяк, захлебываясь от смеха, совершен-
но довольный и пришедший вдруг в наиприятнейшее расположение духа.
 
   - А ведь столяр такой, что и в Москве  поискать!  Да  вот  так-то  он
всегда себя аттестует, мерзавец, - прибавил  он,  совершенно  неожиданно
обратившись ко мне. - Выпусти его, Архип: может, ему что и нужно.
 
   Барина послушались. Гвоздь, которым забили каретную дверцу более  для
того, чтобы позабавиться над Васильевым, когда тот проспится, был вынут,
и Васильев показался на свет божий испачканный, неряшливый и оборванный.
Он замигал от солнца, чихнул и покачнулся; потом, сделав рукой над  гла-
зами щиток, осмотрелся кругом.
 
   - Народу-то, народу-то! - проговорил он, качая головой, - и все, чай,
тре...звые, - протянул он в каком-то грустном раздумье, как бы  в  упрек
самому себе. - Ну, с добрым утром, братцы, с наступающим днем.
 
   Снова всеобщий хохот.
 
   - С наступающим днем! Да ты смотри, сколько дня-то ушло, человек  не-
сообразный!
 
   - Ври, Емеля, - твоя неделя!
 
   - По-нашему, хоть на час, да вскачь!
 
   - Хе-хе-хе! Ишь краснобай! - вскричал толстяк, еще раз закачавшись от
смеха и снова взглянув на меня приветливо. - И не стыдно тебе, Васильев?

   - С горя, сударь, Степан Алексеич, с горя,  -  отвечал  серьезно  Ва-
сильев, махнув рукой и, очевидно, довольный, что представился случай еще
раз помянуть про свое горе.
 
   - С какого же горя, дурак?
 
   - А с такого, что досель и не видывали: Фоме Фомичу нас записывают.
 
   - Кого? когда? - закричал толстяк, весь встрепенувшись.
 
   Я тоже ступил шаг вперед: дело совершенно неожиданно коснулось  и  до
меня.
 
   - Да всех капитоновских. Наш барин, полковник, - дай бог ему  здравия
- всю нашу Капитоновку, свою вотчину, Фоме  Фомичу  пожертвовать  хочет;
целые семьдесят душ ему выделяет. "На тебе, Фома!  вот  теперь  у  тебя,
примерно, нет ничего; помещик ты небольшой; всего-то у тебя  два  снетка
по оброку в Ладожском озере ходят - только и душ ревизских тебе  от  по-
койного родителя твоего осталось. Потому родитель твой -  продолжал  Ва-
сильев с каким-то злобным удовольствием, посыпая перцем свой рассказ  во
всем, что касалось Фомы Фомича, - потому что родитель твой был столбовой
дворянин, неведомо откуда, неведомо кто; тоже, как  и  ты,  по  господам
проживал, при милости на кухне пробавлялся. А вот теперь, как запишу те-
бе Капитоновку, будешь и ты помещик, столбовой дворянин, и  людей  своих
собственных иметь будешь, и лежи себе  на  печи,  на  дворянской  вакан-
сии..."
 
   Но Степан Алексеевич уж не слушал. Эффект, произведенный на него  по-
лупьяным рассказом Васильева, был необыкновенный. Толстяк был так  разд-
ражен, что даже побагровел; кадык его затрясся, маленькие  глазки  нали-
лись кровью. Я думал, что с ним тотчас же будет удар.
 
   - Этого недоставало! - проговорил он задыхаясь, - ракалья, Фома, при-
живальщик, в помещики! Тьфу! пропадайте вы совсем! Эй вы, кончай скорее!
Домой!
 
   - Позвольте спросить вас, - сказал я, нерешительно выступая вперед, -
сейчас вы изволили упомянуть о Фоме Фомиче; кажется, его  фамилия,  если
только не ошибаюсь, Опискин. Вот видите ли, я желал бы... словом, я имею
особенные причины интересоваться этим лицом и, с своей стороны, очень бы
желал узнать, в какой степени можно верить словам этого доброго  челове-
ка, что барин его, Егор Ильич Ростанев, хочет подарить одну из своих де-
ревень Фоме Фомичу. Меня это чрезвычайно интересует, и я ...
 
   - А позвольте и вас спросить, - прервал толстый господин, -  с  какой
стороны изволите интересоваться  этим  лицом,  как  вы  изъясняетесь;  а
по-моему, так этой ракальей анафемской - вот как называть его надо, а не
лицом! Какое у него лицо, у паршивика! Один только срам, а не лицо!
 
   Я объяснил, что насчет лица я покамест нахожусь в  неизвестности,  но
что Егор Ильич Ростанев мне приходится дядей, а сам я - Сергей Александ-
рович такой-то.
 
   - Это что, ученый-то человек? Батюшка мой, да там вас ждут не дождут-
ся! - вскричал толстяк, нелицемерно обрадовавшись. - Ведь я  теперь  сам
от них, из Степанчикова; от обеда уехал, из-за  пудина  встал:  с  Фомой
усидеть не мог! Со всеми там переругался из-за Фомки  проклятого...  Вот
встреча! Вы, батюшка, меня извините. Я Степан Алексеич Бахчеев и вас вот
эдаким от полу помню... Ну, кто бы сказал?.. А позвольте вас...
 
   И толстяк полез лобызать меня.
 
   После первых минут  некоторого  волнения  я  немедленно  приступил  к
расспросам: случай был превосходный.
 
   - Но кто же этот Фома? - спросил я, - как это он  завоевал  там  весь
дом? Как не выгонят его со двора шелепами? Признаюсь...
 
   - Его-то выгонят? Да вы сдурели аль нет? Да ведь Егор-то Ильич  перед
ним на цыпочках ходит! Да Фома велел раз быть  вместо  четверга  середе,
так они там, все до единого, четверг середой почитали.  "Не  хочу,  чтоб
был четверг, а будь середа!" Так две середы на одной неделе и  было.  Вы
думаете, я приврал что-нибудь? Вот настолечко не приврал! Просто, батюш-
ка, штука капитана Кука выходит!
 
   - Я слышал это, но, признаюсь...
 
   - Признаюсь да признаюсь! Ведь наладит же одно человек! Да чего приз-
наваться-то? Нет, вы лучше меня расспросите. Ведь все рассказать, так вы
не поверите, а спросите: из каких я лесов к вам явился? Матушка Егора-то
Ильича, полковника-то, хоть и очень достойная дама и  к  тому  же  гене-
ральша, да, по-моему, из ума совсем выжила: не надышит на Фомку  трекля-
того. Всему она и причиной: она-то и завела его в доме. Зачитал  он  ее,
то есть как есть бессловесная  женщина  сделалась,  хоть  и  превосходи-
тельством называется - за генерала Крахоткина пятидесяти лет замуж  вып-
рыгнула! Про сестрицу Егора Ильича, Прасковью Ильиничну,  что  в  девках
сорок лет сидит, и говорить не желаю. Ахи да охи, да клохчет как  курица
- надоела мне совсем - ну ее! Только разве и есть  в  ней,  что  дамский
пол: так вот и уважай ее ни за что, ни про что, за то  только,  что  она
дамский пол! Тьфу! говорить неприлично: тетушкой она вам приходится. Од-
на только Александра Егоровна, дочка полковничья, хоть и малый ребенок -
всего-то шестнадцатый год, да умней их всех, по-моему: не уважает  Фоме;
даже смотреть было весело. Милая барышня, больше ничего! Да и кому  ува-
жать-то? Ведь он, Фомка-то, у покойного генерала Крахоткина в шутах про-
живал! ведь он ему, для его генеральской потехи, различных зверей из се-
бя представлял! И выходит, что прежде Ваня огороды копал, а нынче Ваня в
воеводы попал. А теперь полковник-то, дядюшка-то, отставного шута замес-
то отца родного почитает, в рамку вставил его, подлеца, в ножки ему кла-
няется, своему-то приживальщику, - тьфу!
 
   - Впрочем, бедность еще не порок... и... признаюсь  вам...  позвольте
вас спросить, что он, красив, умен?
 
   - Фома-то? писаный красавец! - отвечал Бахчеев с  каким-то  необыкно-
венным дрожанием злости в голосе. (Вопросы мои как-то раздражали его,  и
он уже начал и на меня смотреть подозрительно.) - Писаный красавец! Слы-
шите, добрые люди: красавца нашел! Да он на всех зверей похож,  батюшка,
если уж все хотите доподлинно знать. И ведь  добро  бы  остроумие  было,
хоть бы остроумием, шельмец, обладал, - ну, я бы тогда согласился, пожа-
луй, скрепя сердце, для остроумия-то, а то ведь и остроумия нет  никако-
го! Просто выпить им дал чего-нибудь всем физик какой-то! Тьфу! язык ус-
тал. Только плюнуть надо да замолчать. Расстроили вы меня, батюшка, сво-
им разговором! Эй, вы! готово иль нет?
 
   - Воронка еще перековать надо, - промолвил мрачно Григорий.
 
   - Воронка. Я тебе такого задам воронка!.. Да, сударь, я вам такое мо-
гу рассказать, что вы только рот разинете да так и останетесь до второго
пришествия с разинутым ртом. Ведь я прежде и сам его уважал. Вы что  ду-
маете? Каюсь, открыто каюсь: был дураком!  Ведь  он  и  меня  обморочил.
Всезнай! всю подноготную знает, все науки произошел! Капель он  мне  да-
вал: ведь я, батюшка, человек больной, сырой человек. Вы, может, не  ве-
рите, а я больной. Ну, так я с его капель-то чуть вверх тормашки не  по-
летел. Вы только молчите да слушайте; сами  поедете,  всем  полюбуетесь.
Ведь он там полковника-то до кровавых слез доведет; ведь кровавую  слезу
прольет от него полковник-то, да уж поздно будет. Ведь  уж  кругом  весь
околоток раззнакомился с ними из-за Фомки треклятого. Ведь всякому,  кто
ни приедет, оскорбления чинит. Чего уж мне: значительного чина не  поща-
дит! Всякому наставления читает; в мораль какую-то бросило его,  шельме-
ца. Мудрец, дескать, я, всех умнее, одного меня и  слушай.  Я,  дескать,
ученый. Да что ж, что ученый! Так из-за того, что ученый, уж так  непре-
менно и надо заесть неученого?.. И уж как начнет ученым своим языком ко-
лотить, так уж та-та-та! та-та-та! то есть такой, я вам скажу, болтливый
язык, что отрезать его да выбросить на навозную кучу, так он и там будет
болтать, все будет болтать, пока ворона не  склюет.  Зазнался,  надулся,
как мышь на крупу! Ведь уж туда теперь лезет, куда и голова его не  про-
лезет. Да чего! Ведь он там дворовых людей по-французски учить  выдумал!
Хотите, не верьте. Это, дескать, ему полезно, хаму-то,  слуге-то!  Тьфу!
срамец треклятый - больше ничего! А на что холопу  знать  по-французски,
спрошу я вас? Да на что и нашему-то брату знать по-французски, на что? С
барышнями в мазурке лимонничать, с чужими женами апельсинничать? разврат
- больше ничего! А по-моему, графин водки выпил -  вот  и  заговорил  на
всех языках. Вот как я его уважаю, французский-то ваш язык! Небось, и вы
по-французски: "та-та-та! та-та-та! вышла кошка  за  кота!"  -  прибавил
Бахчеев, смотря на меня с презрительным негодованием. - Вы, батюшка, че-
ловек ученый - а? по ученой части пошли?
 
   - Да... я отчасти интересуюсь...
 
   - Чай, тоже все науки произошли?
 
   - Так-с, то есть нет... Признаюсь вам,  я  более  интересуюсь  теперь
наблюдением. Я все сидел в Петербурге и теперь спешу к дядюшке...
 
   - А кто вас тянул к дядюшке? Сидели бы там, где-нибудь у  себя,  коли
было где сесть! Нет, батюшка, тут, я вам скажу, ученостью мало возьмете,
да и никакой дядюшка вам не поможет; попадете в аркан! Да я у них  поху-
дел в одни сутки. Ну, верите ли, что я у них похудел? Нет, вы,  я  вижу,
не верите. Что ж, пожалуй, бог с вами, не верьте.
 
   - Нет-с, помилуйте, я очень верю; только я все еще не понимаю, -  от-
вечал я, теряясь все более и более.
 
   - То-то верю, да я-то тебе не верю! Все вы прыгуны, с вашей ученой-то
частью. Вам только бы на одной ножке прыгать да себя показать! Не  люблю
я, батюшка, ученую часть; вот она у меня где сидит! Приходилось с вашими
петербургскими сталкиваться - непотребный народ! Вс° фармазоны;  неверие
распространяют; рюмку водки выпить боится, точно она укусит его -  тьфу!
Рассердили вы меня, батюшка, и рассказывать тебе ничего не хочу! Ведь не
подрядился же я в самом деле тебе сказки рассказывать, да и язык  устал.
Всех, батюшка, не переругаешь, да и грешно... А только он у дядюшки  ва-
шего лакея Видоплясова чуть не в безумие ввел, ученый-то твой!  Ума  ре-
шился Видоплясов-то из-за Фомы Фомича...
 
   - Да я б его, Видоплясова, - ввязался Григорий, который  до  сих  пор
чинно и строго наблюдал разговор, - да я б его, Видоплясова, из-под  ро-
зог не выпустил. Нарвись-ко он на меня, я бы дурь-то немецкую вышиб! за-
дал бы столько, что в два-ста не складешь.
 
   - Молчать! - крикнул барин, - держи язык за зубами; не с тобой  гово-
рят!
 
   - Видоплясов, - сказал я, совершенно сбившись и уже не зная, что  го-
ворить, - Видоплясов... скажите, какая странная фамилия?
 
   - А чем она странная? И вы туда же! Эх вы, ученый, ученый!
 
   Я потерял терпение.
 
   - Извините, - сказал я, - но за что ж вы на меня-то сердитесь? Чем же
я виноват? Признаюсь вам, я вот уже полчаса вас слушаю и даже  не  пони-
маю, о чем идет дело...
 
   - Да вы, батюшка, чего обижаетесь? - отвечал толстяк,  -  нечего  вам
обижаться! Я ведь тебе любя говорю. Вы не глядите на меня, что  я  такой
крикса и вот сейчас на человека моего закричал. Он хоть каналья  естест-
веннейшая, Гришка-то мой, да за это-то я его и люблю, подлеца.  Чувстви-
тельность сердечная погубила меня - откровенно скажу;  а  во  всем  этом
Фомка один виноват! Погубит он меня, присягну, что погубит!  Вот  теперь
два часа на солнце по его же милости жарюсь. Хотел было к протопопу зай-
ти, покамест эти дураки с починкой  копаются.  Хороший  человек  здешний
протопоп. Да уж так он расстроил меня, Фомка-то, что уж и  на  протопопа
смотреть не хочется! Ну их всех! Здесь ведь  и  трактиришка  порядочного
нет. Все, я вам скажу, подлецы, все до единого! И ведь добро бы  чин  на
нем был необыкновенный какой-нибудь, - продолжал Бахчеев, снова  обраща-
ясь к Фоме Фомичу, от которого он, видимо, не мог отвязаться, - ну тогда
хоть по чину простительно; а то ведь и чинишка-то нет; это я  доподлинно
знаю, что нет. За правду, говорит, где-то там пострадал, в  сорок  не  в
нашем году, так вот и кланяйся ему за то в ножки! черт не брат! Чуть что
не по нем - вскочит, завизжит: "Обижают,  дескать,  меня,  бедность  мою
обижают, уважения не питают ко мне!" Без Фомы к столу не смей  сесть,  а
сам не выходит: "Меня, дескать, обидели; я убогий странник, я и  черного
хлебца поем". Чуть сядут, он тут и явился; опять пошла наша скрипка  пи-
лить: "Зачем без меня сели за стол? значит, ни во  что  меня  почитают".
Словом, гуляй душа! Я, батюшка, долго молчал. Он думал, что  и  я  перед
ним собачонкой на задних лапках буду выплясывать; на-тка,  брат,  возьми
закуси! Нет, брат, ты только за дугу, а я уж в телеге  сижу!  С  Егор-то
Ильичом я ведь в одном полку служил. Я-то в отставку юнкером вышел, а он
в прошлом году в вотчину приехал в  отставке  полковником.  Говорю  ему:
"Эй, себя сгубите, не потакайте Фоме!  Прольете  слезу!"  Нет,  говорит,
превосходнейший он человек (это про Фомку-то), он мне друг; он меня бла-
гонравию учит. Ну, думаю, против благонравия не пойдешь! Уж коли благон-
равию зачал учить - значит, последнее дело пришло. Что ж бы  вы  думали,
сегодня из-за чего опять поднял историю? Завтра  Ильи-пророка  (господин
Бахчеев перекрестился): Илюша, сынок-то дядюшкин, именинник. Я было  ду-
мал и день у них провести, и пообедать там, и игрушку столичную выписал:
немец на пружинах у своей невесты ручку целует, а та слезу платком выти-
рает - превосходная вещь! (теперь уж не подарю, морген-фри! Вон у меня в
коляске лежит, и нос у немца отбит; назад везу). Егор-то Ильич и сам  бы
не прочь в такой день погулять и попраздновать, да Фомка претит: "Зачем,
дескать, начали заниматься Илюшей? На меня, стало быть, внимания не  об-
ращают теперь!" А? каков гусь? восьмилетнему мальчику  в  тезоименитстве
позавидовал! "Так вот нет же, говорит, и я  именинник!"  Да  ведь  будет
Ильин день, а не Фомин! "Нет, говорит, я тоже в  этот  день  именинник!"
Смотрю я, терплю. Что ж бы вы думали? Ведь они теперь на цыпочках  ходят
да шепчутся: как быть? За именинника его в Ильин день почитать или  нет,
поздравлять или нет? Не поздравить - обидеться может, а поздравь - пожа-
луй, и в насмешку примет. Тьфу ты, пропасть! Сели мы обедать...  Да  ты,
батюшка, слушаешь иль нет?
 
   - Помилуйте, слушаю; с особенным даже  удовольствием  слушаю;  потому
что через вас я теперь узнал... и... признаюсь...
 
   - То-то, с особенным удовольствием! Знаю я твое удовольствие... Да уж
ты не в пику ли мне про удовольствие-то свое говоришь?
 
   - Помилуйте, в какую же пику? напротив. Притом же  вы  так...  ориги-
нально выражаетесь, что я даже готов записать ваши слова.
 
   - То есть как это, батюшка, записать? - спросил  господин  Бахчеев  с
некоторым испугом и смотря на меня подозрительно.
 
   - Впрочем, я, может быть, и не запишу... это я так.
 
   - Да ты, верно, как-нибудь обольстить меня хочешь?
 
   - То есть как это обольстить? - спросил я с удивлением.
 
   - Да так. Вот ты теперь меня обольстишь, я тебе все расскажу, как ду-
рак, а ты возьмешь после да и опишешь меня где-нибудь в сочинении.
 
   Я тотчас же поспешил уверить господина Бахчеева, что я не  из  таких,
но он все еще подозрительно смотрел на меня.
 
   - То-то, не из таких! кто тебя знает! может, и лучше еще. Вон и  Фома
грозился меня описать да в печать послать.
 
   - Позвольте спросить, - прервал я, отчасти желая переменить разговор,
- скажите, правда ли, что дядюшка хочет жениться?
 
   - Так что же, что хочет? Это бы еще ничего. Женись, коли уж так  тебя
покачнуло; не это скверно, а другое скверно... - прибавил господин  Бах-
чеев в задумчивости. Гм! про это, батюшка, я вам доподлинно не могу дать
ответа. Много теперь туда всякого бабья напихалось, как мух  у  варенья;
да ведь не разберешь, которая замуж хочет. А я вам, батюшка,  по  дружбе
скажу: не люблю бабья! Только слава, что человек, а по правде, так  один
только срам, да и спасению души вредит. А что дядюшка ваш  влюблен,  как
сибирский кот, так в этом я вас заверяю. Про это, батюшка, я теперь про-
молчу: сами увидите; а только то скверно, что дело тянет. Коли жениться,
так и женись; а то Фомке боится сказать, да и старухе своей боится  ска-
зать: та тоже завизжит на все село да брыкаться начнет. За Фомку  стоит:
дескать, Фома Фомич огорчится, коли супруга в дом войдет, потому что ему
тогда двух часов не прожить в доме-то. Супруга-то собственноручно в  шею
вытолкает, да еще, не будь дура, другим каким манером такого киселя  за-
даст, что по уезду места потом не отыщет! Так вот он и куролесит теперь,
вместе с маменькой и подсовывают ему таковскую... Да ты, батюшка, что  ж
меня перебил? Я тебе самую главную статью хотел рассказать,  а  ты  меня
перебил! Я постарше тебя; перебивать старика не годится...
 
   Я извинился.
 
   - Да ты не извиняйся! Я вам, батюшка, как человеку  ученому,  на  суд
представить хотел, как он сегодня разобидел меня. Ну вот  рассуди,  коли
добрый ты человек. Сели мы обедать; так он меня, я тебе скажу,  чуть  не
съел за обедом-то! С самого начала вижу: сидит себе, злится, так  что  в
нем вся душа скрипит. В ложке воды утопить меня рад, ехидна! Такого  са-
молюбия человек, что уж сам в себе поместиться не может! Вот  и  вздумал
он ко мне придираться, благонравию тоже меня вздумал учить. Зачем,  ска-
жите ему, я такой толстый? Ну, пристал человек: зачем не тонкий, а толс-
тый? Ну, скажите же, батюшка, что за вопрос? Ну, видно ли тут остроумие?
Я с благоразумием ему отвечаю: "Это так уж бог устроил, Фома Фомич: один
толст, а другой тонок; а против всеблагого провидения смертному  восста-
вать невозможно". Благоразумно ведь - как вы думаете? "Нет,  говорит,  у
тебя пятьсот душ, живешь на готовом, а пользы  отечеству  не  приносишь;
надо служить, а ты все дома сидишь да на гармонии играешь". А я и  взап-
равду, когда взгрустнется, на гармонии люблю поиграть. Я опять с  благо-
разумием отвечаю: "А в какую я службу пойду, Фома Фомич? В какой  мундир
толстоту-то мою затяну? Надену мундир, затянусь, неравно чихну - все пу-
говицы и отлетят, да еще, пожалуй, при высшем  начальстве,  да,  оборони
бог, за пашквиль сочтут - что тогда?" Ну, скажите же, батюшка, ну что  я
тут смешного сказал ? Так нет же, покатывается на мой счет, хаханьки  да
хихиньки такие пошли... то есть целомудрия в нем  нет  никакого,  я  вам
скажу, да еще на французском диалекте поносить меня вздумал: "кошон" го-
ворит. Ну, кошон-то и я понимаю, что значит. "Ах ты физик проклятый, ду-
маю; полагаешь, я тебе теплоух дался?" Терпел я, терпел, да и  не  утер-
пел, встал из-за стола да при всем честном народе и бряк ему:  "Согрешил
я, говорю, перед тобой, Фома Фомич, благодетель; подумал  было,  что  ты
благовоспитанный человек, а ты, брат, выходишь такая же свинья, как и мы
все", - сказал, да и вышел из-за стола, из-за самого пудина: пудин тогда
обносили. "Ну вас и с пудином-то!.."
 
   - Извините меня, - сказал я, прослушав весь рассказ господина Бахчее-
ва, - я, конечно, готов с вами во всем согласиться. Главное, я еще ниче-
го положительного не знаю... Но, видите ли, на этот счет у меня  явились
теперь свои идеи.
 
   - Какие же это идеи, батюшка, у тебя появились? - недоверчиво спросил
господин Бахчеев.
 
   - Видите ли, - начал я, несколько путаясь, - оно, может быть, и некс-
тати теперь, но я, пожалуй, готов сообщить. Вот как я думаю: может быть,
мы оба ошибаемся насчет Фомы Фомича;  может  быть,  все  эти  странности
прикрывают натуру особенную, даже даровитую - кто это знает? Может быть,
это натура огорченная, разбитая страданиями, так сказать, мстящая  всему
человечеству. Я слышал, что он прежде был чем-то вроде шута: может быть,
это его унизило, оскорбило, сразило?.. Понимаете: человек благородный...
сознание... а тут роль шута!.. И вот он стал недоверчив ко всему челове-
честву и... и, может быть, если примирить его с человечеством... то есть
с людьми, то, может быть, из него выйдет натура особенная... может быть,
даже очень замечательная, и... и... и ведь есть же что-нибудь в этом че-
ловеке? Ведь есть же причина, по которой ему все поклоняются?
 
   Словом, я сам почувствовал, что зарапортовался ужасно.  По  молодости
еще можно было простить. Но господин  Бахчеев  не  простил.  Серьезно  и
строго смотрел он мне в глаза и, наконец, вдруг побагровел, как  индейс-
кий петух.
 
   - Это Фомка-то такой особенный человек? - спросил он отрывисто.
 
   - Послушайте: я еще сам почти ничему не верю из того,  что  я  теперь
говорил. Я это так только, в виде догадки...
 
   - А позвольте, батюшка, полюбопытствовать спросить: обучались вы  фи-
лософии или нет?
 
   - То есть в каком смысле? - спросил я с недоумением.
 
   - Нет, не в смысле; а вы мне, батюшка, прямо, безо всякого смыслу от-
вечайте: обучались вы философии или нет?
 
   - Признаюсь, я намерен изучать, но...
 
   - Ну, так и есть! - вскричал господин Бахчеев, дав полную волю своему
негодованию. - Я, батюшка, еще прежде, чем вы рот растворили, догадался,
что вы философии обучались! Меня не надуешь! морген-фри! За  три  версты
чутьем услышу философа! Поцелуйтесь вы с вашим Фомой Фомичом! Особенного
человека нашел! тьфу! прокисай все на свете! Я было думал, что  вы  тоже
благонамеренный человек, а вы... Подавай! - закричал он кучеру, уж  вле-
завшему на козла исправленного экипажа. - Домой!
 
   Насилу-то я кое-как успокоил его; кое-как наконец  он  смягчился;  но
долго еще не мог решиться переменить гнев на милость. Между тем он  влез
в коляску с помощью Григория и Архипа, того самого, который  читал  нас-
тавления Васильеву.
 
   - Позвольте спросить вас, - сказал я, подойдя к коляске, - вы уж  бо-
лее не приедете к дядюшке?
 
   - К дядюшке-то? А плюньте на того, кто вам это сказал! Вы думаете,  я
постоянный человек, выдержу? В том-то и горе мое, что я тряпка, а не че-
ловек! Недели не пройдет, а я опять туда поплетусь. А зачем? Вот подите:
сам не знаю зачем, а поеду; опять буду с Фомой воевать. Это уж, батюшка,
горе мое! За грехи мне господь этого Фомку в наказание послал.  Характер
у меня бабий, постоянства нет никакого! Трус я, батюшка, первой руки...
 
   Мы, однакож, расстались по-дружески; он даже пригласил  меня  к  себе
обедать.
 
   - Приезжай, батюшка, приезжай, пообедаем. У  меня  водочка  из  Киева
пешком пришла, а повар в Париже бывал. Такого  фенезерфу  подаст,  такую
кулебяку мисаиловну сочинит, что только пальчики  оближешь  да  в  ножки
поклонишься ему, подлецу. Образованный человек! Я вот  только  давно  не
сек его, балуется он у меня... да вот теперь благо  напомнили...  Приез-
жай! Я бы вас и сегодня с собою пригласил, да вот как-то весь упал, рас-
кис, совсем без задних ног сделался. Ведь я человек больной, сырой чело-
век. Вы, может быть, и не верите... Ну, прощайте, батюшка! Пора плыть  и
моему кораблю. Вон и ваш тарантасик готов. А Фомке скажите,  чтоб  и  не
встречался со мной; не то я такую чувствительную встречу ему сочиню, что
он...
 
   Но последних слов уж не было слышно. Коляска, принятая дружно четвер-
кою сильных коней, исчезла в облаках пыли. Подали и мой тарантас; я  сел
в него, и мы тотчас же проехали городишко. "Конечно, этот господин  при-
вирает, - подумал я, - он слишком сердит и не может  быть  беспристраст-
ным. Но опять-таки все, что он говорил о дяде, очень  замечательно.  Вот
уж два голоса согласны в том, что дядя любит эту девицу... Гм! Женюсь  я
иль нет?" В этот раз я крепко задумался.



   III
   ДЯДЯ
 
   Признаюсь, я даже немного струсил. Романические мечты мои  показались
мне вдруг чрезвычайно странными, даже как будто и глупыми, как только  я
въехал в Степанчиково. Это было часов около пяти пополудни.  Дорога  шла
мимо барского сада. Снова, после долгих лет разлуки, я увидел  этот  ог-
ромный сад, в котором мелькнуло несколько счастливых дней моего  детства
и который много раз потом снился мне во сне, в дортуарах школ, хлопотав-
ших о моем образовании. Я выскочил из повозки и пошел прямо через сад  к
барскому дому. Мне очень хотелось явиться втихомолку, разузнать, выспро-
сить и прежде всего наговориться с дядей. Так и случилось. Пройдя  аллею
столетних лип, я ступил на террасу, с которой  стеклянною  дверью  прямо
входили во внутренние комнаты. Эта терраса была окружена клумбами цветов
и заставлена горшками дорогих растений. Здесь я встретил одного  из  ту-
земцев, старого Гаврилу, бывшего когда-то моим дядькой, а теперь  почет-
ного камердинера дядюшки. Старик был в очках и держал в  руке  тетрадку,
которую читал с необыкновенным вниманием. Мы виделись с ним два года на-
зад, в Петербурге, куда он приезжал вместе с дядей, а потому  он  тотчас
же теперь узнал меня. С радостными слезами бросился он целовать мои  ру-
ки, причем очки слетели с его носа на пол. Такая  привязанность  старика
меня очень тронула. Но, взволнованный недавним разговором  с  господином
Бахчеевым, я прежде всего обратил внимание на  подозрительную  тетрадку,
бывшую в руках у Гаврилы.
 
   - Что это, Гаврила, неужели и  тебя  начали  учить  по-французски?  -
спросил я старика.
 
   - Учат, батюшка, на старости лет, как  скворца,  -  печально  отвечал
Гаврила.
 
   - Сам Фома учит?
 
   - Он, батюшка. Умнеющий, должно быть, человек.
 
   - Нечего сказать, умник! По разговорам учит?
 
   - По китрадке, батюшка.
 
   - Это что в руках у тебя? А! французские  слова  русскими  буквами  -
ухитрился! Такому болвану, дураку набитому, в руки даетесь -  не  стыдно
ли, Гаврила? - вскричал я, в один миг забыв все великодушные мои предпо-
ложения о Фоме Фомиче, за которые мне еще так недавно досталось от  гос-
подина Бахчеева.
 
   - Где же, батюшка, - отвечал старик, - где же он дурак, коли уж  гос-
подами нашими так заправляет?
 
   - Гм! Может быть, ты и прав, Гаврила, - пробормотал я, приостановлен-
ный этим замечанием. - Веди же меня к дядюшке!
 
   - Сокол ты мой! да я не могу на глаза показаться, не смею. Я уж и его
стал бояться. Вот здесь и сижу, горе мычу, да за клумбы сигаю, когда  он
проходить изволит.
 
   - Да чего же ты боишься?
 
   - Давеча уроку не знал; Фома Фомич на коленки ставил, а я и не  стал.
Стар я стал, батюшка, Сергей Александрыч, чтоб надо мной такие шутки шу-
тить! Барин осерчать изволил, зачем Фому Фомича не послушался. "Он,  го-
ворит, старый ты хрыч, о твоем же  образовании  заботится,  произношению
тебя хочет учить". Вот и хожу, твержу вокабул. Обещал Фома Фомич к вече-
ру опять экзаментик сделать.
 
   Мне показалось, что тут было что-то неясное. С этим французским  язы-
ком была какая-нибудь история, подумал я, которую старик  не  может  мне
объяснить.
 
   - Один вопрос, Гаврила: каков он собой? видный, высокого роста?
 
   - Фома-то Фомич? Нет, батюшка, плюгавенький такой человечек.
 
   - Гм! Подожди, Гаврила; все это еще, может быть, уладится; даже  неп-
ременно, обещаю тебе, уладится! Но... где же дядюшка?
 
   - А за конюшнями мужичков принимает. С Капитоновки старики с поклоном
пришли. Прослышали, что их Фоме Фомичу записывают. Отмолиться хотят.
 
   - Да зачем же за конюшнями?
 
   - Опасается, батюшка...
 
   Действительно, я нашел дядю за конюшнями. Там, на площадке, он  стоял
перед группой крестьян, которые кланялись и о  чем-то  усердно  просили.
Дядя что-то с жаром им толковал. Я подошел и окликнул его. Он обернулся,
и мы бросились друг другу в объятия.
 
   Он чрезвычайно мне обрадовался; радость его доходила до восторга.  Он
обнимал меня, сжимал мои руки... Точно ему возвратили его родного  сына,
избавленного от какой-нибудь смертельной опасности. Точно  как  будто  я
своим приездом избавил и его самого от какой-то смертельной опасности  и
привез с собою разрешение всех его недоразумений, счастье и  радость  на
всю жизнь ему и всем, кого он любит. Дядя не согласился бы быть счастли-
вым один. После первых порывов восторга он вдруг так захлопотал, что на-
конец совершенно сбился и спутался. Он закидывал меня расспросами, хотел
немедленно вести меня к своему семейству. Мы было и пошли, но дядя воро-
тился, пожелав представить меня сначала  капитоновским  мужикам.  Потом,
помню, он вдруг заговорил, неизвестно по какому поводу, о каком-то  гос-
подине Коровкине, необыкновенном человеке, которого он встретил три  дня
назад где-то на большой дороге и которого ждал теперь к себе в  гости  с
крайним нетерпением. Потом он бросил и Коровкина и  заговорил  о  чем-то
другом. Я с наслаждением смотрел на  него.  Отвечая  на  торопливые  его
расспросы, я сказал, что желал бы не вступать в службу, а продолжать за-
ниматься науками. Как только дело дошло до наук, дядя вдруг насупил бро-
ви и сделал необыкновенно важное лицо. Узнав, что в  последнее  время  я
занимался минералогией, он поднял голову и с гордостью  осмотрелся  кру-
гом, как будто он сам, один, без всякой посторонней помощи, открыл и на-
писал всю минералогию. Я уже сказал, что перед словом "наука" он  благо-
говел самым бескорыстнейшим образом, тем более бескорыстным, что сам ре-
шительно ничего не знал.
 
   - Эх, брат, есть же на свете люди, что всю подноготную знают! - гово-
рил он мне однажды с сверкающими от восторга глазами. - Сидишь между ни-
ми, слушаешь и ведь сам знаешь, что ничего не понимаешь,  а  все  как-то
сердцу любо. А отчего? А оттого, что тут польза, тут  ум,  тут  всеобщее
счастье! Это-то я понимаю. Вот я теперь по чугунке поеду, а Илюшка  мой,
может, и по воздуху полетит... Ну, да наконец,  и  торговля,  промышлен-
ность - эти, так сказать, струи... то есть я хочу сказать,  что  как  ни
верти, а полезно... Ведь полезно - не правда ли?
 
   Но обратимся к нашей встрече.
 
   - Вот подожди, друг мой, подожди, - начал он, потирая руки и скорого-
воркою, - увидишь человека! Человек редкий, я тебе скажу,  человек  уче-
ный, человек науки; останется в столетии. А ведь хорошо словечко: "Оста-
нется в столетии"? Это мне Фома объяснил... Подожди, я тебя познакомлю.
 
   - Это вы про Фому Фомича, дядюшка?
 
   - Нет, нет, друг мой! Это я теперь про Коровкина. То есть и Фома  то-
же, и он... Но это я про Коровкина теперь говорил, - прибавил он,  неиз-
вестно отчего покраснев и как будто смешавшись, как  только  речь  зашла
про Фому.
 
   - Какими же он науками занимается, дядюшка?
 
   - Науками, братец, науками, вообще науками! Я вот только не могу ска-
зать, какими именно, а только знаю, что науками. Как про железные дороги
говорит! И знаешь, - прибавил дядя полушепотом, многозначительно  прищу-
ривая правый глаз, - немного, эдак, вольных идей!  Я  заметил,  особенно
когда про семейное счастье заговорил... Вот жаль, что я сам  мало  понял
(времени не было), а то бы рассказал тебе все как по нитке. И, вдобавок,
благороднейших свойств человек! Я его пригласил к себе погостить. С часу
на час ожидаю.
 
   Между тем мужики глядели на меня, раскрыв рты и выпуча глаза, как  на
чудо.
 
   - Послушайте, дядюшка, - прервал я его, - я, кажется, помешал  мужич-
кам. Они, верно, за надобностью. О чем  они?  Я,  признаюсь,  подозреваю
кой-что и очень бы рад их послушать...
 
   Дядя вдруг захлопотал и заторопился.
 
   - Ах, да! я и забыл! да вот видишь... что с ними делать? Выдумали,  -
и желал бы я знать, кто первый у них это выдумал, - выдумали, что я  от-
даю их, всю Капитоновку, - ты помнишь Капитоновку? еще мы туда с  покой-
ной Катей все  по  вечерам  гулять  ездили,  -  всю  Капитоновку,  целых
шестьдесят восемь душ, Фоме Фомичу! "Ну, не хотим идти  от  тебя,  да  и
только!"
 
   - Так это неправда, дядюшка? вы не отдаете ему Капитоновки? -  вскри-
чал я почти в восторге.
 
   - И не думал; в голове не было! А ты от кого  слышал?  Раз  как-то  с
языка сорвалось, вот и пошло гулять мое слово. И отчего им Фома  так  не
мил? Вот подожди, Сергей, я тебя познакомлю, - прибавил он, робко взгля-
нув на меня, как будто уже предчувствуя и во мне врага  Фоме  Фомичу.  -
Это, брат, такой человек...
 
   - Не хотим, опричь тебя, никого не хотим! - завопили вдруг мужики це-
лым хором. - Вы отцы, а мы ваши дети!
 
   - Послушайте, дядюшка, - отвечал я, - Фому Фомича  я  еще  не  видал,
но... видите ли... я кое-что слышал. Признаюсь вам, что я  встретил  се-
годня господина Бахчеева. Впрочем, у меня на  этот  счет  покамест  своя
идея. Во всяком случае, дядюшка, отпустите-ка вы мужичков, а мы  с  вами
поговорим одни, без свидетелей. Я, признаюсь, затем и приехал...
 
   - Именно, именно, - подхватил дядя, - именно!  мужичков  отпустим,  а
потом и поговорим, знаешь, эдак,  приятельски,  дружески,  основательно!
Ну, - продолжал он скороговоркой, обращаясь к мужикам, - теперь  ступай-
те, друзья мои. И вперед ко мне, всегда ко мне,  когда  нужно;  так-таки
прямо ко мне и иди во всякое время.
 
   - Батюшка ты наш! Вы отцы, мы ваши дети! Не давай в обиду Фоме  Фоми-
чу! Вся бедность просит! - закричали еще раз мужики.
 
   - Вот дураки-то! да не отдам я вас, говорят!
 
   - А то заучит он нас совсем, батюшка! Здешних, слышь, совсем заучил7
 
   - Так неужели он и вас по-французски учит? - вскричал я почти в испу-
ге.
 
   - Нет, батюшка, покамест еще миловал бог! - отвечал один из  мужиков,
вероятно большой говорун, рыжий, с огромной плешью на затылке и с  длин-
ной, жиденькой клинообразной бородкой, которая так и ходила  вся,  когда
он говорил, точно она была живая сама по себе. - Нет,  сударь,  покамест
еще миловал бог.
 
   - Да чему ж он вас учит?
 
   - А учит он, ваша милость, так, что по-нашему  выходит  золотой  ящик
купи да медный грош положи.
 
   - То есть как это медный грош?
 
   - Сережа! ты в заблуждении; это клевета! - вскричал дядя, покраснев и
ужасно сконфузившись. - Это они, дураки, не поняли, что он  им  говорил!
Он только так... какой тут медный грош!.. А тебе нечего  про  все  поми-
нать, горло драть, - продолжал дядя, с укоризною обращаясь к  мужику,  -
тебе же, дураку, добра пожелали, а ты не понимаешь да и кричишь!
 
   - Помилуйте, дядюшка, а французский-то язык?
 
   - Это он для произношения, Сережа, единственно  для  произношения,  -
проговорил дядя каким-то просительным голосом. - Он сам это говорил, что
для произношения... Притом же тут случилась одна особенная история -  ты
ее не знаешь, а потому и не можешь судить. Надо,  братец,  прежде  вник-
нуть, а уж потом обвинять... Обвинять-то легко!
 
   - Да вы-то чего! - закричал я, в запальчивости снова обращаясь к  му-
жикам. - Вы бы ему так все прямо и высказали. Дескать, эдак нельзя, Фома
Фомич, а вот оно как! Ведь есть же у вас язык?
 
   - Где та мышь, чтоб коту звонок привесила, батюшка? "Я, говорит,  те-
бя, мужика сиволапого, чистоте и порядку учу. Отчего у тебя  рубаха  не-
чиста?" Да в поту живет, оттого и нечистая! Не каждый день переменять. С
чистоты не воскреснешь, с по'гани не треснешь.
 
   - А вот анамедни на гумно пришел, - заговорил другой  мужик,  с  виду
рослый и сухощавый, весь в заплатах, в  самых  худеньких  лаптишках,  и,
по-видимому, один из тех, которые вечно чем-нибудь недовольны  и  всегда
держат в запасе какое-нибудь ядовитое, отравленное слово. До сих пор  он
хоронился за спинами других мужиков, слушал в мрачном  безмолвии  и  все
время не сгонял с лица какой-то двусмысленной, горько-лукавой усмешки. -
На гумно пришел: "Знаете ли вы, говорит, сколько до солнца верст?" А кто
его знает? Наука эта не нашенская, а барская. "Нет, говорит,  ты  дурак,
пехтерь, пользы своей не знаешь; а я, говорит,  астролом!  Я  все  божии
планиды узнал."
 
   - Ну, а сказал тебе сколько до солнца верст? - вмешался  дядя,  вдруг
оживляясь и весело мне подмигивая, как бы говоря: "Вот посмотри-ка,  что
будет!"
 
   - Да, сказал сколько-то много, - нехотя отвечал мужик,  не  ожидавший
такого вопроса.
 
   - Ну, а сколько сказал, сколько именно?
 
   - Да вашей милости лучше известно, а мы люди темные.
 
   - Да я-то, брат, знаю, а ты помнишь ли?
 
   - Да сколько-то сот али тысяч, говорил, будет. Что-то  много  сказал.
На трех возах не вывезешь.
 
   - То-то, помни, братец! А ты думал, небось,  с  версту  будет,  рукой
достать? Нет, брат, земля - это, видишь, как шар круглый, - понимаешь?..
- продолжал дядя, очертив руками в воздухе подобие шара.
 
   Мужик горько улыбнулся.
 
   - Да, как шар! Она так на воздухе и  держится  сама  собой  и  кругом
солнца ходит. А солнце-то на месте стоит; тебе только кажется,  что  оно
ходит. Вот она штука какая! А открыл это все капитан Кук,  мореход...  А
черт его знает, кто и открыл, - прибавил он  полушепотом,  обращаясь  ко
мне. - Сам-то я, брат, ничего не знаю... А ты знаешь, сколько  до  солн-
ца-то?
 
   - Знаю, дядюшка, - отвечал я, с удивлением смотря на всю эту сцену, -
только вот что я думаю: конечно, необразованность есть то же неряшество;
но, с другой стороны... учить крестьян астрономии...
 
   - Именно, именно, именно неряшество! - подхватил дядя в  восторге  от
моего выражения, которое показалось ему чрезвычайно удачным. - Благород-
ная мысль! Именно неряшество! Я это всегда говорил... то  есть  я  этого
никогда не говорил, но я чувствовал. Слышите, - закричал он  мужикам,  -
необразованность это то же неряшество, такая же грязь!  Вот  оттого  вас
Фома и хотел научить. Он вас добру хотел  научить  -  это  ничего.  Это,
брат, уж все равно, тоже служба, всякого чина стоит. Вот оно дело какое,
наука-то! Ну, хорошо, хорошо, друзья мои! Ступайте с  богом,  а  я  рад,
рад... будьте покойны, я вас не оставлю.
 
   - Защити, отец родной!
 
   - Вели свет видеть, батюшка!
 
   И мужики повалились в ноги.
 
   - Ну, ну, это вздор! Богу да царю кланяйтесь, а не мне... Ну, ступай-
те, ведите себя хорошо, заслужите ласку... ну и  там  все...  Знаешь,  -
сказал он, вдруг обращаясь ко мне, только что ушли мужики, и как-то сияя
от радости, - любит мужичок доброе слово, да и  подарочек  не  повредит.
Подарю-ка я им что-нибудь, - а? как ты думаешь?  Для  твоего  приезда...
Подарить или нет?
 
   - Да вы, дядюшка, какой-то Фрол Силин, благодетельный человек, как  я
погляжу.
 
   - Ну, нельзя же, братец, нельзя: это ничего. Я им давно  хотел  пода-
рить, - прибавил он, как бы извиняясь. - А что тебе смешно, что я  мужи-
ков наукам учил? Нет, брат, это я так, это я от радости, что  тебя  уви-
дел, Сережа. Просто-запросто хотел, чтоб и он, мужик, узнал, сколько  до
солнца, да рот разинул. Весело, брат, смотреть, когда он рот  разинет...
как-то эдак радуешься за него. Только знаешь, друг мой, не говори там  в
гостиной, что я с мужиками здесь объяснялся. Я нарочно их  за  конюшнями
принял, чтоб не видно было. Оно, брат, как-то нельзя было там:  щекотли-
вое дело; да и сами они потихоньку пришли. Я ведь это для них  больше  и
сделал...
 
   - Ну вот, дядюшка, я и приехал! - начал я, переменяя разговор и желая
добраться поскорее до главного дела. - Признаюсь вам, письмо  ваше  меня
так удивило, что я...
 
   - Друг мой, ни слова об этом! - перебил дядя, как будто  в  испуге  и
даже понизив голос, - после, после это все объяснится. Я, может быть,  и
виноват перед тобою и даже, может быть, очень виноват, но...
 
   - Передо мной виноваты, дядюшка?
 
   - После, после, мой друг, после! все это объяснится. Да какой  же  ты
стал молодец! Милый ты мой! А как же я тебя ждал! Хотел излить, так ска-
зать... ты ученый, ты один у меня... ты и Коровкин. Надобно заметить те-
бе, что на тебя здесь все сердятся. Смотри же, будь осторожнее, не опло-
шай!
 
   - На меня? - спросил я, в удивлении смотря на дядю, не понимая, чем я
мог рассердить людей, тогда еще мне совсем незнакомых. - На меня?
 
   - На тебя, братец. Что ж делать! Фома Фомич немножко... ну уж  и  ма-
менька, вслед за ним. Вообще будь осторожен, почтителен, не противоречь,
а главное, почтителен...
 
   - Это перед Фомой-то Фомичом, дядюшка?
 
   - Что ж делать, друг мой! ведь я его не  защищаю.  Действительно  он,
может быть, человек с недостатками, и даже теперь, в эту самую минуту...
Ах, брат, Сережа, как это все меня беспокоит! И как  бы  это  все  могло
уладиться, как бы мы все могли быть довольны и счастливы!.. Но, впрочем,
кто ж без недостатков? Ведь не золотые ж и мы?
 
   - Помилуйте, дядюшка! рассмотрите, что он делает...
 
   - Эх, брат! все это только дрязги и больше ничего! вот,  например,  я
тебе расскажу: теперь он сердится на меня, и за что, как  ты  думаешь?..
Впрочем, может быть, я и сам виноват. Лучше я тебе потом расскажу...
 
   - Впрочем, знаете, дядюшка, у меня на  этот  счет  выработалась  своя
особая идея, - перебил я, торопясь высказать  мою  идею.  Да  мы  и  оба
как-то торопились. - Во-первых, он был шутом: это его огорчило, сразило,
оскорбило его идеал; и вот вышла натура озлобленная, болезненная,  мстя-
щая, так сказать, всему человечеству... Но если примирить его с  челове-
ком, если возвратить его самому себе...
 
   - Именно, именно! - вскричал дядя в восторге, - именно так! Благород-
нейшая мысль! И даже стыдно, неблагородно  было  бы  нам  осуждать  его!
Именно!.. Ах, друг мой, ты меня понимаешь; ты мне отраду привез!  Только
бы там-то уладилось! Знаешь, я туда теперь и явиться боюсь. Вот ты прие-
хал, и мне непременно достанется!
 
   - Дядюшка, если так... - начал было я, смутясь от такого признания.
 
   - Ни-ни-ни! ни за что в свете! - закричал он, схватив меня за руки. -
Ты мой гость, и я так хочу!
 
   Все это чрезвычайно меня удивляло.
 
   - Дядюшка, скажите мне сейчас же, - начал я настойчиво, - для чего вы
меня звали? чего от меня надеетесь и, главное, в чем передо мной винова-
ты?
 
   - Друг мой, и не спрашивай! после, после! все это  после  объяснится!
Я, может быть, и во многом виноват, но я хотел поступить как честный че-
ловек, и... и... и ты на ней женишься! Ты женишься, если только  есть  в
тебе хоть капля благородства! - прибавил он, весь покраснев от какого-то
внезапного чувства, восторженно и крепко сжимая мою руку. - Но довольно,
ни слова больше! Все сам скоро узнаешь. От  тебя  же  будет  зависеть...
Главное, чтоб ты теперь там понравился, произвел  впечатление.  Главное,
не сконфузься.
 
   - Но послушайте, дядюшка, кто ж у вас там? Я, признаюсь, так мало бы-
вал в обществе, что...
 
   - Что, немножко трусишь? - прервал дядя с улыбкою. - Э,  ничего!  все
свои, ободрись! главное, ободрись, не бойся! Я все как-то боюсь за тебя.
Кто там у нас, спрашиваешь? Да кто ж у нас... Во-первых, мамаша, - начал
он торопливо. - Ты помнишь мамашу или не помнишь?  Добрейшая,  благород-
нейшая старушка; без претензий - это можно сказать; старого покроя  нем-
ножко, да это и лучше. Ну, знаешь, иногда такие  фантазии,  скажет  эдак
как-то; на меня теперь сердится, да я сам виноват... знаю, что  виноват!
Ну, наконец, она ведь что называется grande dame, генеральша...  превос-
ходнейший человек был ее муж: во-первых, генерал, человек  образованней-
ший, состояния не оставил, но зато весь был  изранен;  словом  -  стяжал
уважение! Потом девица Перепелицына. Ну эта... не  знаю...  в  последнее
время она как-то того... характер такой... А, впрочем, нельзя же всех  и
осуждать... Ну, да бог с ней... Ты не  думай,  что  она  приживалка  ка-
кая-нибудь. Она, брат, сама подполковничья  дочь.  Наперсница  маменьки,
друг! Потом, брат, сестрица Прасковья Ильинична. Ну, про эту нечего мно-
го говорить: простая, добрая; хлопотунья немного, но зато сердце  какое!
- ты, главное, на сердце смотри - пожилая девушка, но, знаешь, этот  чу-
дак Бахчеев, кажется, куры строит, хочет присвататься. Ты, однако,  мол-
чи; чур: секрет! Ну, кто же еще из наших? про детей не говорю: сам  уви-
дишь. Илюшка завтра именинник... Да бишь! чуть не забыл: гостит  у  нас,
видишь ли, уже целый месяц, Иван Иваныч Мизинчиков, тебе будет  троюрод-
ный брат, кажется; да, именно троюродный! он недавно в отставку вышел из
гусаров, поручиком; человек еще молодой. Благороднейшая душа!  но,  зна-
ешь, так промотался, что уж я и не знаю, где он успел  так  промотаться.
Впрочем, у него ничего почти и не было; но все-таки промотался,  наделал
долгов... Теперь гостит у меня. Я его до этих пор и не знал совсем;  сам
приехал, отрекомендовался. Милый, добрый, смирный, почтительный.  Слыхал
ли от него здесь кто и слово? все молчит. Фома, в насмешку, прозвал  его
" молчаливый незнакомец" - ничего: не сердится.  Фома  доволен;  говорит
про Ивана, что он недалек. Впрочем, Иван ему ни в чем не противоречит  и
во всем поддакивает. Гм! Забитый он такой... Ну, да бог с ним! сам  уви-
дишь. Есть городские гости: Павел Семеныч Обноскин  с  матерью;  молодой
человек, но высочайшего ума человек;  что-то  зрелое,  знаешь,  незыбле-
мое... Я вот  только  не  умею  выразиться;  и,  вдобавок,  превосходной
нравственности; строгая мораль! Ну, и наконец, гостит у нас, видишь  ли,
одна Татьяна Ивановна, пожалуй, еще будет нам дальняя родственница -  ты
ее не знаешь, - девица, немолодая - в этом  можно  признаться,  но...  с
приятностями девица; богата, братец, так, что  два  Степанчикова  купит;
недавно получила, а до тех пор горе мыкала. Ты, брат Сережа, пожалуйста,
остерегись: она такая болезненная... знаешь, что-то фантасмагорическое в
характере. Ну, ты  благороден,  поймешь,  испытала,  знаешь,  несчастья.
Вдвое надо быть осторожнее с человеком, испытавшим несчастья! Ты,  впро-
чем, не подумай чего-нибудь. Конечно, есть слабости: так иногда  заторо-
пится, скоро скажет, не то слово скажет, которое нужно, то есть не лжет,
ты не думай... все это, брат, так сказать, от чистого,  от  благородного
сердца выходит, то есть если даже и солжет что-нибудь,  то  единственно,
так сказать, чрез излишнее благородство души - понимаешь?
 
   Мне показалось, что дядя ужасно сконфузился.
 
   - Послушайте, дядюшка, - сказал я, - я вас так люблю... простите отк-
ровенный вопрос: женитесь вы на ком-нибудь здесь или нет?
 
   - Да ты от кого слышал? - отвечал он, покраснев, как ребенок.  -  Вот
видишь, друг мой, я тебе все расскажу: во-первых, я не женюсь. Маменька,
отчасти сестрица и, главное, Фома Фомич, которого маменька обожает, -  и
за дело, за дело: он много для нее сделал, - все они хотят, чтоб  я  же-
нился на этой самой Татьяне Ивановне, из благоразумия, то есть для всего
семейства. Конечно, мне же добра желают - я ведь это понимаю; но я ни за
что не женюсь - я уж дал себе такое слово. Несмотря на то, я  как-то  не
умел отвечать: ни да, ни нет не сказал. Это уж, брат, со мной всегда так
случается. Они и подумали, что я соглашаюсь, и  непременно  хотят,  чтоб
завтра, для семейного праздника, я объяснился... и потому  завтра  такие
хлопоты, что я даже не знаю, что предпринять! К тому же Фома Фомич,  не-
известно почему, на меня рассердился; маменька тоже. Я, брат,  признаюсь
тебе, только ждал тебя да Коровкина... хотел излить, так сказать...
 
   - Да чем же тут поможет Коровкин, дядюшка?
 
   - Поможет, друг мой, поможет, - это, брат,  уж  такой  человек;  одно
слово: человек науки! Я на него как на каменную гору надеюсь:  побеждаю-
щий человек! Про семейное счастье как говорит! Я, признаюсь, и  на  тебя
тоже надеялся; думал: ты их урезонишь. Сам рассуди: ну, положим, я вино-
ват, действительно виноват - я понимаю все это; я не бесчувственный. Ну,
да все же меня можно простить когда-нибудь! Тогда бы мы  вот  как  зажи-
ли!.. Эх, брат, как выросла моя Сашурка, хоть сейчас к венцу! Илюшка мой
какой стал! завтра именинник. За Сашурку-то я боюсь - вот что!..
 
   - Дядюшка! где мой чемодан? Я переоденусь и мигом явлюсь, а там...
 
   - В мезонине, друг мой, в мезонине. Я уж так заранее велел, чтоб  те-
бя, как приедешь, прямо вели в мезонин, чтоб  никто  не  видал.  Именно,
именно переоденься! Это хорошо, прекрасно, прекрасно! А я  покамест  там
всех понемногу приготовлю. Ну, и с богом! Знаешь,  брат,  надо  хитрить.
Поневоле Талейраном сделаешься. Ну, да ничего! Там теперь они чай  пьют.
У нас рано чай пьют. Фома Фомич любит пить сейчас  как  проснется;  оно,
знаешь, и лучше... Ну, так я пойду, а ты уж поскорей за мной, не  остав-
ляй меня одного: неловко, брат, как-то мне одному-то... Да! постой!  вот
еще к тебе просьба: не кричи на меня там, как давеча здесь кричал, -  а?
разве уж потом, если захочешь, что заметить, так, наедине, здесь и заме-
тишь; а до тех пор как-нибудь скрепись, подожди! Я, видишь ли, там уж  и
так накутил. Они сердятся...
 
   - Послушайте, дядюшка, из всего, что я слышал и видел,  мне  кажется,
что вы...
 
   - Тюфяк, что ли? да уж ты договаривай! - перебил он меня совсем  нео-
жиданно. - Что ж, брат, делать! Я уж и сам это знаю. Ну, так ты придешь?
Как можно скорее приходи, пожалуйста!
 
   Взойдя на верх, я поспешно открыл чемодан, помня приказание дяди сой-
ти вниз как можно скорее. Одеваясь, я заметил, что еще почти  ничего  не
узнал из того, что хотел узнать, хотя и говорил с дядей целый  час.  Это
меня поразило. Одно только было для меня несколько ясно:  дядя  все  еще
настойчиво хотел, чтоб я  женился;  следовательно,  все  противоположные
слухи, именно, что дядя влюблен в ту же особу сам, -  неуместны.  Помню,
что я был в большой тревоге. Между прочим, мне пришло на  мысль,  что  я
приездом моим и молчанием перед дядей почти произнес обещание, дал  сло-
во, связал себя навеки. " Нетрудно, - думал я, - нетрудно сказать слово,
которое свяжет потом навеки по рукам и ногам. А я еще не видал и  невес-
ты!" И опять-таки: с чего это вражда против меня целого семейства? Поче-
му именно все они должны смотреть на мой приезд, как уверяет дядя, враж-
дебно? И что за странную роль играет сам дядя здесь, в своем собственном
доме? Отчего происходит его таинственность? отчего все эти испуги и  му-
ки? Признаюсь, что все это представилось  мне  вдруг  чем-то  совершенно
бессмысленным; а романические и героические мечты мои совсем вылетели из
головы при первом столкновении с действительностью. Только теперь, после
разговора с дядей, мне вдруг представилась вся  нескладность,  вся  экс-
центричность его предложения, и я понял, что подобное предложение,  и  в
таких обстоятельствах, способен был сделать один только  дядя.  Понял  я
также, что и я сам, прискакав сюда сломя голову, по первому его слову, в
восторге от его предложения, очень походил на дурака. Я одевался поспеш-
но, занятый тревожными моими сомнениями, так что и  не  заметил  сначала
прислуживавшего мне слугу.
 
   - Аделаидина цвета изволите галстух надеть или этот, с мелкими  клет-
ками? - спросил вдруг слуга, обращаясь ко мне с какою-то необыкновенною,
приторною учтивостью.
 
   Я взглянул на него, и оказалось, что он тоже достоин был любопытства.
Это был еще молодой человек, для лакея одетый прекрасно, не  хуже  иного
губернского франта. Коричневый фрак, белые брюки, палевый жилет, лакиро-
ванные полусапожки и розовый галстучек подобраны были, очевидно, не  без
цели. Все это тотчас же должно было обратить внимание на деликатный вкус
молодого щеголя. Цепочка к часам была выставлена на показ  непременно  с
тою же целью. Лицом он был бледен и даже зеленоват; нос имел большой,  с
горбинкой, тонкий, необыкновенно белый, как будто фарфоровый. Улыбка  на
тонких губах его  выражала  какую-то  грусть  и,  однако  ж,  деликатную
грусть. Глаза, большие, выпученные и как будто стеклянные, смотрели нео-
быкновенно тупо, и, однако ж, все-таки  просвечивалась  в  них  деликат-
ность. Тонкие, мягкие ушки были заложены, из деликатности, ватой.  Длин-
ные, белобрысые и жидкие волосы его были завиты в  кудри  и  напомажены.
Ручки его были беленькие, чистенькие, вымытые чуть ли не в розовой воде;
пальцы оканчивались щеголеватыми, длиннейшими розовыми ногтями. Все  это
показывало баловня, франта и белоручку. Он шепелявил и премодно не выго-
варивал букву p, подымал и опускал глаза, вздыхал и нежничал до  неверо-
ятности. От него пахло духами. Роста он был небольшого, дряблый и хилый,
и на ходу как-то особенно приседал, вероятно, находя в этом самую высшую
деликатность,  -  словом,  он  весь  был  пропитан  деликатностью,  суб-
тильностью и необыкновенным чувством собственного достоинства. Последнее
обстоятельство, неизвестно почему, мне, сгоряча, не понравилось.
 
   - Так этот галстух аделаидина цвета? - спросил я, строго посмотрев на
молодого лакея.
 
   - Аделаидина-с, - отвечал он с невозмутимою деликатностью.
 
   - А аграфенина цвета нет?
 
   - Нет-с. Такого и быть не может-с.
 
   - Это почему?
 
   - Неприличное имя Аграфена-с.
 
   - Как неприличное? почему?
 
   - Известно-с: Аделаида, по крайней мере, иностранное  имя,  облагоро-
женное-с; а Аграфеной могут называть всякую последнюю бабу-с.
 
   - Да ты с ума сошел или нет?
 
   - Никак нет-с, я при своем уме-с. Все - конечно, воля  ваша  обзывать
меня всяческими словами; но разговором моим многие генералы и даже неко-
торые столичные графы оставались довольны-с.
 
   - Да тебя как зовут?
 
   - Видоплясов.
 
   - А! так это ты Видоплясов?
 
   - Точно так-с.
 
   - Ну, подожди же, брат, я и с тобой познакомлюсь.
 
   "Однако здесь что-то похоже на бедлам", - подумал я про  себя,  сходя
вниз.



   IV
   ЗА ЧАЕМ
 
   Чайная была та самая комната, из которой был выход на террасу, где  я
давеча встретил Гаврилу. Таинственные предвещания  дяди  насчет  приема,
меня ожидавшего, очень меня беспокоили. Молодость иногда не в меру само-
любива, а молодое самолюбие почти всегда трусливо. Вот почему мне  чрез-
вычайно неприятно было, когда я, только что войдя в  дверь  и  увидя  за
чайным столом все общество, вдруг запнулся за ковер, пошатнулся и,  спа-
сая равновесие, неожиданно вылетел на  середину  комнаты.  Сконфузившись
так, как будто я разом погубил свою карьеру, честь и доброе имя, стоял я
без движения, покраснев как рак и бессмысленно смотря на  присутствовав-
ших. Упоминаю  об  этом  происшествии,  совершенно  по  себе  ничтожном,
единственно потому, что оно имело чрезвычайное влияние на мое расположе-
ние духа почти во весь тот день, а следовательно, и на отношения  мои  к
некоторым из действующих лиц моего рассказа. Я  попробовал  было  покло-
ниться, не докончил, покраснел еще более, бросился к дяде и схватил  его
за руку.
 
   - Здравствуйте, дядюшка, - проговорил  я,  задыхаясь,  желая  сказать
что-то совсем другое, гораздо остроумнее, но, совсем неожиданно,  сказав
только "Здравствуйте".
 
   - Здравствуй, здравствуй, братец, - отвечал страдавший за меня  дядя,
- ведь мы уж здоровались. Да не конфузься, пожалуйста, - прибавил он ше-
потом, - это, брат, со всеми случается, да еще как! Бывало, хоть  прова-
литься в ту ж пору!.. Ну, а теперь, маменька, позвольте  вам  рекомендо-
вать: вот наш молодой человек; он немного сконфузился, но вы  его  верно
полюбите. Племянник мой, Сергей Александрович, - добавил он, - обращаясь
ко всем вообще.
 
   Но прежде чем буду продолжать рассказ, позвольте, любезный  читатель,
представить вам поименно все общество, в котором я вдруг  очутился.  Это
даже необходимо для порядка рассказа.
 
   Вся компания состояла из нескольких дам и только двух мужчин, не счи-
тая меня и дяди. Фомы Фомича, - которого я так желал видеть и который, я
уже тогда же чувствовал это, был полновластным владыкою всего дома, - не
было: он блистал своим отсутствием и как будто унес с собой свет из ком-
наты. Все были мрачны и озабочены. Этого нельзя было не заметить с  пер-
вого взгляда: как ни был я сам в ту минуту смущен и расстроен, однако  я
видел, что дядя, например, расстроен чуть ли не так же, как я, хотя он и
употреблял все усилия, чтоб скрыть свою заботу под видимою  непринужден-
ностью. Что-то тяжелым камнем лежало у него на сердце. Один из двух муж-
чин, бывших в комнате, был еще очень молодой человек, лет двадцати пяти,
тот самый Обноскин, о котором давеча упоминал дядя, восхваляя его  ум  и
мораль. Этот господин мне чрезвычайно не понравился: все в нем сбивалось
на какой-то шик дурного тона; костюм его, несмотря на  шик,  был  как-то
потерт и скуден; в лице его было что-то как будто тоже потертое.  Белоб-
рысые, тонкие, тараканьи усы и неудавшаяся клочковатая  бороденка,  оче-
видно, предназначены были предъявлять  человека  независимого  и,  может
быть, вольнодумца. Он беспрестанно прищуривался, улыбался с какою-то вы-
деланною язвительностью, кобенился на своем стуле и поминутно смотрел на
меня в лорнет; но когда я к нему поворачивался,  он  немедленно  опускал
свое стеклышко и как будто трусил. Другой господин, тоже еще человек мо-
лодой, лет двадцати  восьми,  был  мой  троюродный  братец,  Мизинчиков.
Действительно, он был чрезвычайно молчалив. За чаем во все время  он  не
сказал ни слова, не смеялся, когда все смеялись; но я вовсе не заметил в
нем никакой "забитости", которую видел в нем дядя; напротив, взгляд  его
светло-карих глаз выражал решимость и какую-то определенность характера.
Мизинчиков был смугл, черноволос и довольно красив; одет очень  прилично
- на дядин счет, как узнал я после. Из дам я заметил прежде всех  девицу
Перепелицыну, по ее необыкновенно злому, бескровному  лицу.  Она  сидела
возле генеральши, - о которой будет особая речь впоследствии,  -  но  не
рядом, а несколько сзади, из почтительности; поминутно нагибалась и шеп-
тала что-то на ухо своей покровительнице.  Две-три  пожилые  приживалки,
совершенно без речей, сидели рядком у окна и  почтительно  ожидали  чаю,
вытаращив глаза на матушку-генеральшу.  Заинтересовала  меня  тоже  одна
толстая, совершенно расплывшаяся барыня, лет  пятидесяти,  одетая  очень
безвкусно и ярко, кажется, нарумяненная и почти без зубов, вместо  кото-
рых торчали какие-то почерневшие и обломанные кусочки; однако ж, не  ме-
шало ей пищать, прищуриваться, модничать и чуть ли не делать глазки. Она
была увешана какими-то цепочками и беспрерывно наводила на меня  лорнет-
ку, как мсье  Обноскин.  Это  была  его  маменька.  Смиренная  Прасковья
Ильинична, моя тетушка, разливала чай. Ей, видимо, хотелось обнять  меня
после долгой разлуки и, разумеется, тут же расплакаться, но она не  сме-
ла. Все здесь, казалось, было под каким-то запретом.  Возле  нее  сидела
прехорошенькая, черноглазая пятнадцатилетняя девочка, глядевшая на  меня
пристально, с детским любопытством, - моя кузина Саша. Наконец, и, может
быть, всех более, выдавалась на вид одна престранная дама, одетая  пышно
и чрезвычайно юношественно, хотя она была далеко не молодая, по  крайней
мере лет тридцати пяти. Лицо у ней было очень худое, бледное и высохшее,
но чрезвычайно одушевленное. Яркая краска  поминутно  появлялась  на  ее
бледных щеках, почти при каждом ее движении, при каждом волнении. Волно-
валась же она беспрерывно, вертелась на стуле и как будто не в состоянии
была и минутки просидеть в покое. Она всматривалась в  меня  с  каким-то
жадным любопытством, беспрестанно наклонялась пошептать  что-то  на  ухо
Сашеньке или другой соседке и тотчас же принималась смеяться самым прос-
тодушным, самым детски-веселым смехом.  Но  все  ее  эксцентричности,  к
удивлению моему, как будто не обращали на себя ничьего  внимания,  точно
наперед все в этом условились. Я догадался, что это была Татьяна Иванов-
на, та самая, в которой, по выражению дяди, было нечто  фантасмагоричес-
кое, которую навязывали ему в невесты и за которой почти все в доме уха-
живали за ее богатство. Мне, впрочем, понравились ее  глаза,  голубые  и
кроткие; и хотя около этих глаз уже виднелись морщинки, но взгляд их был
так простодушен, так весел и добр,  что  как-то  особенно  приятно  было
встречаться с ним. Об этой Татьяне Ивановне, одной из  настоящих  "геро-
инь" моего рассказа, я скажу  после  подробнее:  биография  ее  примеча-
тельна. Минут пять после моего появления в чайной вбежал из сада  прехо-
рошенький мальчик, мой кузен Илюша, завтрашний именинник, у которого те-
перь оба кармана были набиты бабками, а в руках был кубарь. За ним вошла
молодая, стройная девушка, немного бледная и как будто усталая, но очень
хорошенькая. Она окинула  всех  пытливым,  недоверчивым  и  даже  робким
взглядом, пристально посмотрела на меня и села возле  Татьяны  Ивановны.
Помню, что у меня невольно стукнуло сердце: я догадался, что это была та
самая гувернантка... Помню тоже, что дядя при ее появлении вдруг  бросил
на меня быстрый взгляд и весь покраснел, потом нагнулся, схватил на руки
Илюшу и поднес его мне поцеловать. Заметил я еще,  что  мадам  Обноскина
сперва пристально посмотрела на дядю, а потом с  саркастической  улыбкой
навела свой лорнет на гувернантку. Дядя очень смутился и, не  зная,  что
делать, вызвал было Сашеньку, чтоб познакомить ее со мной, но та  только
привстала и молча, с серьезною важностью, мне присела. Это, впрочем, мне
понравилось, потому что к ней шло. В ту же минуту добрая тетушка,  Прас-
ковья Ильинична, не вытерпела, бросила разливать чай и кинулась было  ко
мне лобызать меня; но я еще не успел ей сказать двух слов, как тотчас же
раздался визгливый голос девицы Перепелицыной, пропищавшей, что  "видно,
Прасковья Ильинична забыли-с маменьку (генеральшу), что маменька-с  тре-
бовали чаю-с, а вы и не наливаете-с, а они ждут-с", и Прасковья Ильинич-
на, оставив меня, со всех ног бросилась к своим обязанностям.
 
   Эта генеральша, самое важное лицо во всем этом кружке и перед которой
все ходили по струнке, была тощая и злая старуха, вся одетая в траур,  -
злая, впрочем, больше от старости и от потери последних  (и  прежде  еще
небогатых) умственных способностей; прежде же она была  вздорная.  Гене-
ральство сделало ее еще глупее и надменнее. Когда она злилась, весь  дом
походил на ад. У ней были две манеры злиться. Первая манера была  молча-
ливая, когда старуха по целым дням не разжимала губ своих и упорно  мол-
чала, толкая, а иногда даже кидая на пол все, что перед ней не  постави-
ли. Другая манера была совершенно противоположная: красноречивая.  Начи-
налось обыкновенно тем, что бабушка - она ведь была мне бабушка - погру-
жалась в необыкновенное уныние, ждала разрушения мира и всего своего хо-
зяйства, предчувствовала впереди нищету и всевозможное горе,  вдохновля-
лась сама своими предчувствиями, начинала по пальцам  исчислять  будущие
бедствия и даже приходила при этом счете в какой-то восторг, в  какой-то
азарт. Разумеется, открывалось, что она все давно уж заранее  предвидела
и только потому молчала, что принуждена силою молчать в "этом доме". "Но
если б только были к ней почтительны, если б только захотели ее  заранее
послушаться, то" и т.д. и т.д.; все это немедленно  поддакивалось  стаей
приживалок, девицей Перепелицыной и, наконец,  торжественно  скреплялось
Фомой Фомичом. В ту минуту, как я представлялся ей,  она  ужасно  гнева-
лась, и, кажется, по первому способу, молчаливому, самому страшному. Все
смотрели на нее с боязнью. Одна только Татьяна Ивановна, которой спуска-
лось решительно все, была в превосходнейшем расположении духа. Дядя  на-
рочно, даже с некоторым торжеством, подвел меня к бабушке; но та, сделав
кислую гримасу, со злостью оттолкнула от себя свою чашку.
 
   - Это тот вол-ти-жер?- проговорила она сквозь зубы и нараспев,  обра-
щаясь к Перепелицыной.
 
   Этот глупый вопрос окончательно сбил меня с толку. Не понимаю, отчего
она назвала меня вольтижером? Но такие вопросы ей были еще нипочем.  Пе-
репелицына нагнулась и пошептала ей что-то на  ухо;  но  старуха  злобно
махнула рукой. Я стоял с разинутым ртом и вопросительно смотрел на дядю.
Все переглянулись, а Обноскин даже оскалил зубы, что ужасно мне не  пон-
равилось.
 
   - Она, брат, иногда заговаривается, - шепнул мне дядя,  тоже  отчасти
потерявшийся, - но это ничего, она это так; это от доброго  сердца.  Ты,
главное, на сердце смотри.
 
   - Да, сердце! сердце! - раздался внезапно звонкий голос Татьяны  Ива-
новны, которая все время не сводила с меня своих  глаз  и  отчего-то  не
могла спокойно усидеть на месте: вероятно, слово "сердце", сказанное ше-
потом, долетело до ее слуха.
 
   Но она не договорила, хотя ей, очевидно, хотелось  что-то  высказать.
Сконфузилась ли она, или что другое, только она вдруг замолчала, покрас-
нела ужасно, быстро нагнулась к гувернантке, пошептала ей что-то на ухо,
и вдруг, закрыв рот платком и откинувшись на спинку кресла,  захохотала,
как будто в истерике. Я оглядывал всех  с  крайним  недоумением;  но,  к
удивлению моему, все были очень серьезны и смотрели так, как будто ниче-
го не случилось особенного. Я, конечно, понял, кто была Татьяна  Иванов-
на. Наконец мне подали чаю, и я несколько оправился. Не знаю почему,  но
мне вдруг показалась, что я обязан завести самый любезный разговор с да-
мами.
 
   - Вы правду сказали, дядюшка, - начал я, - предостерегая меня давеча,
что можно сконфузиться. Я откровенно признаюсь - к чему скрывать? - про-
должал я, обращаясь с заискивающей улыбкой к мадам Обноскиной, - что  до
сих пор совсем почти не знал дамского общества, и теперь, когда мне слу-
чилось так неудачно войти, мне показалось, что моя  поза  среди  комнаты
была очень смешна и отзывалась несколько тюфяком, - не правда ли? Вы чи-
тали "Тюфяка"? - заключил я, теряясь все более и более, краснея за  свою
заискивающую откровенность и грозно смотря на мсье  Обноскина,  который,
скаля зубы, все еще оглядывал меня с головы до ног.
 
   - Именно, именно, именно! - вскричал вдруг дядя с  чрезвычайным  оду-
шевлением, искренно обрадовавшись, что разговор кое-как  завязался  и  я
поправляюсь. - Это, брат, еще ничего, что ты  вот  говоришь,  что  можно
сконфузиться. Ну, сконфузился, да и концы в воду! А я, брат, для первого
моего дебюта даже соврал - веришь иль нет? Нет, ей-богу, Анфиса  Петров-
на, это, я вам скажу, интересно послушать. Только что поступил в юнкера,
приезжаю в Москву, отправляюсь к одной важной барыне с  рекомендательным
письмом - то есть надменнейшая женщина была, но, в сущности, право, пре-
добрая, что б ни говорили. Вхожу -  принимают.  Гостиная  полна  народу,
преимущественно тузы. Раскланялся, сел. Со второго  слова  она  мне:  "А
есть ли, батюшка, деревеньки?" То есть ни курицы не было,  -  что  отве-
чать? Сконфузился в прах. Все на меня смотрят (ну, что, юнкеришка!). Ну,
почему бы не сказать: нет ничего; и  благородно  бы  вышло,  потому  что
правду бы сказал. Не выдержал! "Есть, говорю, сто семнадцать душ".  И  к
чему я тут эти семнадцать приплел? уж коли врать, так и врал бы  круглым
числом - не правда  ли?  Чрез  минуту,  по  рекомендательному  же  моему
письму, оказалось, что я гол как сокол и, вдобавок, соврал! Ну, что было
делать? Удрал во все лопатки и с тех пор ни ногой. Ведь у меня тогда еще
ничего не было. Это все, что теперь: триста душ от дядюшки Афанасья Мат-
веича да двести душ, с Капитоновкой, еще прежде, от бабушки Акулины Пан-
филовны, итого пятьсот с лишком. Это хорошо! Только я с тех пор закаялся
врать и не вру.
 
   - Ну, я бы на вашем месте не закаивался. Бог  знает  что  может  слу-
читься, - заметил Обноскин, насмешливо улыбаясь.
 
   - Ну, да, это правда, правда! Бог знает что может случиться, -  прос-
тодушно поддакнул дядя.
 
   Обноскин громко захохотал, опрокинувшись на спинку  кресла;  его  ма-
менька улыбнулась; как-то особенно гадко захихикала и девица Перепелицы-
на; захохотала и Татьяна Ивановна, не зная чему, и даже забила в ладоши,
- словом, я видел ясно, что дядю в его же доме считали ровно ни во  что.
Сашенька, злобно сверкая глазками, пристально смотрела на Обноскина. Гу-
вернантка покраснела и потупилась. Дядя удивился.
 
   - А что? что случилось? - повторил он, с недоумением озирая всех нас.

   Во все это время братец мой, Мизинчиков, сидел поодаль, молча, и даже
не улыбнулся, когда все засмеялись. Он усердно  пил  чай,  философически
смотрел на всю публику и несколько раз, как будто в припадке невыносимой
скуки, порывался засвистать, вероятно, по старой  привычке,  но  вовремя
останавливался. Обноскин, задиравший дядю и покушавшийся  на  меня,  как
будто не смел и взглянуть на Мизинчикова: я это заметил. Заметил я тоже,
что молчаливый братец мой часто посматривал на меня, и  даже  с  видимым
любопытством, как будто желая в точности определить, что я за человек.
 
   - Я уверена, - защебетала вдруг мадам Обноскина, - я совершенно  уве-
рена, monsieur Serge, - ведь так, кажется? - что вы, в вашем Петербурге,
были небольшим обожателем дам. Я знаю, там много, очень много  развелось
теперь молодых людей, которые совершенно  чуждаются  дамского  общества.
Но, по-моему, это все вольнодумцы. Я не иначе соглашаюсь  на  это  смот-
реть, как на непростительное вольнодумство. И признаюсь  вам,  меня  это
удивляет, удивляет, молодой человек, просто удивляет!..
 
   - Совершенно не был в обществе, - отвечал я с необыкновенным  одушев-
лением. - Но это... я по крайней мере думаю, ничего-с... Я жил, то
 
а до сих пор я все сидел дома... 
 
   - Занимался науками, - заметил, приосанившись, дядя.
 
   - Ах, дядюшка, вы все с своими науками!.. Вообразите, - продолжал я с
необыкновенною развязностью, любезно осклабляясь и обращаясь снова к Об-
носкиной, - мой дорогой дядюшка до такой степени предан наукам, что  от-
копал где-то на большой дороге какого-то чудодейственного, практического
философа, господина Коровкина; и первое  слово  сегодня  ко  мне,  после
стольких лет разлуки, было, что он ждет этого феноменального  чудодея  с
каким-то судорожным, можно сказать, нетерпением... из любви к науке, ра-
зумеется...
 
   И я захихикал, надеясь вызвать всеобщий смех в похвалу моему  остроу-
мию.
 
   - Кто такой? про кого он? - резко проговорила генеральша, обращаясь к
Перепелицыной.
 
   - Гостей-с Егор Ильич наприглашали-с, ученых-с;  по  большим  дорогам
ездят, их собирают-с, - с наслаждением пропищала девица.
 
   Дядя совсем растерялся.
 
   - Ах, да! я и забыл! - вскричал он, бросив на меня взгляд, в  котором
выражался укор, - жду Коровкина. Человек науки, человек останется в сто-
летии...
 
   Он осекся и замолчал. Генеральша махнула рукой и в этот раз так удач-
но, что задела за чашку, которая слетела со стола и разбилась. Произошло
всеобщее волнение.
 
   - Это она всегда, как рассердится, возьмет да и бросит что-нибудь  на
пол, - шептал мне сконфуженный дядя. - Но это только - когда  рассердит-
ся... Ты, брат, не смотри, не замечай, гляди в сторону...  Зачем  ты  об
Коровкине-то заговорил?..
 
   Но я и без того смотрел в сторону: в эту минуту я встретил взгляд гу-
вернантки, и мне показалось, что в этом взгляде на меня был какой-то уп-
рек; что-то даже презрительное; румянец негодования ярко запылал  на  ее
бледных щеках. Я понял ее взгляд и догадался, что  малодушным  и  гадким
желанием моим сделать дядю смешным, чтоб хоть немного снять  смешного  с
себя, я не очень выиграл в расположении этой девицы. Не  могу  выразить,
как мне стало стыдно!
 
   - А я с вами все о Петербурге, - залилась опять Анфиса Петровна, ког-
да волнение, произведенное разбитой чашкой, утихло. - Я с  таким,  можно
сказать, нас-лаж-дением вспоминаю нашу жизнь в этой очаровательной  сто-
лице... Мы были очень близко знакомы тогда  с  одним  домом  -  помнишь,
Поль? генерал Половицын... Ах, какое  очаровательное,  о-ча-ро-вательное
существо было генеральша! Ну, знаете, этот аристократизм, beau  monde!..
Скажите: вы, вероятно, встречались... Я, признаюсь, с нетерпением  ждала
вас сюда: я надеялась от  вас  многое,  многое  узнать  о  петербургских
друзьях наших...
 
   - Мне очень жаль, что я не могу...  извините...  Я  уже  сказал,  что
очень редко был в обществе, и совершенно не  знаю  генерала  Половицына;
даже не слыхивал, - отвечал я с нетерпением, внезапно сменив мою  любез-
ность на чрезвычайно досадливое и раздраженное состояние духа.
 
   - Занимался минералогией! - с гордостью подхватил неисправимый  дядя.
- Это, брат, что камушки там разные рассматривает, минералогия-то?
 
   - Да, дядюшка, камни...
 
   - Гм... Много есть наук, и все полезных! А я ведь, брат, по правде, и
не знал, что такое минералогия! Слышу только, что звонят где-то на чужой
колокольне. В чем другом - еще так и сяк, а в науках глуп  -  откровенно
каюсь!
 
   - Откровенно каетесь? - подхватил, ухмыляясь Обноскин.
 
   - Папочка! - вскрикнула Саша, с укоризной смотря на отца.
 
   - Что, душка? Ах, боже мой, я ведь все прерываю вас, Анфиса Петровна,
- спохватился дядя, не поняв  восклицания  Сашеньки.  -  Извините,  ради
Христа!
 
   - О, не беспокойтесь! - отвечала с кисленькою улыбочкой  Анфиса  Пет-
ровна. - Впрочем, я уже все сказала вашему племяннику  и  заключу  разве
тем, monsieur Serge, - так, кажется? - что вам  решительно  надо  испра-
виться. Я верю, что науки, искусства... ваяние, например... ну,  словом,
все эти высокие идеи имеют, так сказать, свою о-ба-я-тельную сторону, но
они не заменят дам!.. Женщины, женщины, молодой человек, формируют  вас,
и потому без них невозможно, невозможно, молодой человек, не-воз-можно!
 
   - Невозможно, невозможно! - раздался снова несколько крикливый  голос
Татьяны Ивановны. - Послушайте, - начала она, как-то детски спеша и, ра-
зумеется, вся покраснев, - послушайте, я хочу вас спросить...
 
   - Что прикажете-с? - отвечал я, внимательно в нее вглядываясь.
 
   - Я хотела вас спросить: надолго вы приехали или нет?
 
   - Ей-богу, не знаю-с; как дела...
 
   - Дела! Какие у него могут быть дела?.. О безумец!..
 
   И Татьяна Ивановна, краснея донельзя и закрываясь веером, нагнулась к
гувернантке и тотчас же начала ей что-то шептать. Потом вдруг засмеялась
и захлопала в ладоши.
 
   - Постойте! постойте! - вскричала она, отрываясь от своей конфидантки
и снова торопливо обращаясь ко мне, как будто боясь, чтоб я не  ушел,  -
послушайте, знаете ли, что я вам скажу? вы ужасно, ужасно похожи на  од-
ного молодого человека,  о-ча-ро-ва-тельного  молодого  человека!..  Са-
шенька, Настенька, помните? Он ужасно похож на того безумца  -  помнишь,
Сашенька! еще мы катались и встретили... верхом и в белом жилете...  еще
он навел на меня свой лорнет, бесстыдник! Помните, я еще  закрылась  ву-
алью, но не утерпела, высунулась из коляски и закричала  ему:  "бесстыд-
ник!", а потом бросила на дорогу мой букет... Помнишь, Настенька?
 
   И полупомешанная на амурах девица вся в волнении закрыла лицо руками;
потом вдруг вскочила с своего места, порхнула к окну, сорвала  с  горшка
розу, бросила ее близ меня на пол и убежала из комнаты. Только ее и  ви-
дели! В этот раз произошло даже  некоторое  замешательство,  хотя  гене-
ральша, как и в первый раз, была совершенно спокойна.  Анфиса  Петровна,
например, была не удивлена, но как будто чем-то  вдруг  озабочена,  и  с
тоской посмотрела на своего сына; барышни покраснели, а Поль Обноскин, с
какою-то непонятною тогда для меня досадою, встал со стула и  подошел  к
окну. Дядя начал было делать мне знаки, но в эту минуту новое лицо вошло
в комнату и привлекло на себя всеобщее внимание.
 
   - А! вот и Евграф Ларионыч! легок на помине! - закричал дядя, нелице-
мерно обрадовавшись. - Что, брат, из города?
 
   "Ну, чудаки! их как будто нарочно собирали сюда!" - подумал я про се-
бя, не понимая еще хорошенько всего, что происходило перед моими  глаза-
ми, не подозревая и того, что и сам я, кажется, только увеличил  коллек-
цию этих чудаков, явясь между ними.



   V
   ЕЖЕВИКИН
 
   В комнату вошла, или, лучше сказать, как-то протеснилась (хотя  двери
были очень широкие), фигурка, которая еще в дверях сгибалась,  кланялась
и скалила зубы, с чрезвычайным любопытством оглядывая  всех  присутство-
вавших. Это был маленький старичок, рябой, с быстрыми и вороватыми глаз-
ками, с плешью и с лысиной и с какой-то неопределенной, тонкой  усмешкой
на довольно толстых губах. Он был во фраке, очень изношенном и, кажется,
с чужого плеча. Одна пуговица висела на ниточке; двух или трех совсем не
было. Дырявые сапоги, засаленная  фуражка  гармонировали  с  его  жалкой
одеждой. В руках его был бумажный клетчатый платок,  весь  засморканный,
которым он обтирал пот со лба и висков. Я заметил, что гувернантка  нем-
ного покраснела и быстро взглянула на меня. Мне показалось даже,  что  в
этом взгляде было что-то гордое и вызывающее.
 
   - Прямо из города, благодетель! прямо оттуда, отец родной! все  расс-
кажу, только позвольте сначала честь заявить, - проговорил вошедший ста-
ричок и направился прямо к генеральше, но  остановился  на  полдороге  и
снова обратился к дяде:
 
   - Вы уж извольте знать мою главную черту, благодетель: подлец, насто-
ящий подлец! Ведь я, как вхожу, так уж тотчас же главную  особу  в  доме
ищу, к ней первой и стопы направляю, чтоб таким образом, с первого шагу,
милости и протекцию приобрести. Подлец,  батюшка,  подлец,  благодетель!
Позвольте, матушка барыня, ваше превосходительство, платьице ваше  поце-
ловать, а то я губами-то ручку вашу, золотую, генеральскую замараю.
 
   Генеральша подала ему руку, к удивлению моему, довольно благосклонно.

   - И вам, раскрасавица наша, поклон, - продолжал он, обращаясь к деви-
це Перепелицыной. - Что делать, сударыня-барыня: подлец!  еще  в  тысяча
восемьсот сорок первом году было решено, что подлец, когда из службы ме-
ня исключили, именно тогда, как Валентин Игнатьич Тихонцов в  высокобла-
городные попал: асессор дали; его в асессоры, а меня в подлецы. А  уж  я
так откровенно создан, что во всем признаюсь. Что делать! пробовал чест-
но жить, пробовал, теперь надо попробовать иначе.  Александра  Егоровна,
яблочко наше наливное, - продолжал он, обходя стол и  пробираясь  к  Са-
шеньке, - позвольте ваше платьице поцеловать; от вас, барышня,  яблочком
пахнет и всякими деликатностями. Имениннику наше почтение; лук и  стрелу
вам, батюшка, привез, сам целое утро делал; ребятишки мои помогали;  вот
ужо и будем спускать. А подрастете, в офицеры  поступите,  турке  голову
срубите. Татьяна Ивановна... ах, да их нет, благодетельницы! а то б и  у
них платьице поцеловал. Прасковья Ильинична, матушка наша  родная,  про-
тесниться-то только к вам не могу, а то б не только ручку, даже и  ножку
бы вашу поцеловал - вот как-с! Анфиса Петровна, мое вам всяческое уваже-
ние свидетельствую. Еще сегодня за вас бога молил,  благодетельница,  на
коленках, со слезами, бога молил и за сыночка вашего тоже, чтоб  ниспос-
лал ему всяких чинов и талантов: особенно талантов! Кстати  уж  и  Ивану
Ивановичу Мизинчикову наше всенижайшее. Пошли вам господь все, что  сами
себе желаете. Потому что и не разберешь, сударь, чего  сами-то  вы  себе
желаете: молчаливенькие такие-с... Здравствуй, Настя;  вся  моя  мелюзга
тебе кланяется; каждый день о тебе поминают.  А  вот  теперь  и  хозяину
большой поклон. Из города, ваше высокородие, прямехонько  из  города.  А
это, верно, племянничек ваш, что в ученом факультете воспитывался?  Поч-
тение наше всенижайшее, сударь; пожалуйте ручку.
 
   Раздался смех. Понятно было, что старик играл роль  какого-то  добро-
вольного шута. Приход его развеселил общество. Многие и  не  поняли  его
сарказмов, а он почти всех обошел. Одна гувернантка, которую он, к удив-
лению моему, назвал просто Настей, краснела и хмурилась. Я было отдернул
руку: того только, кажется, и ждал старикашка.
 
   - Да ведь я только пожать ее у вас просил, батюшка, если только  поз-
волите, а не поцеловать. А вы уж думали, что поцеловать? Нет, отец  род-
ной, покамест еще только пожать. Вы, благодетель, верно меня за барского
шута принимаете? - проговорил он, смотря на меня с насмешкою.
 
   - Н... нет, помилуйте, я...
 
   - То-то, батюшка! Коли я шут, так и другой кто-нибудь тут! А вы  меня
уважайте: я еще не такой подлец, как вы думаете. Оно, впрочем,  пожалуй,
и шут. Я - раб, моя жена - рабыня, к тому же, польсти, польсти! вот  оно
что: все-таки что-нибудь выиграешь, хоть ребятишкам на молочишко.  Саха-
ру, сахару-то побольше во все подсыпайте, так оно и здоровее будет.  Это
я вам, батюшка, по секрету говорю; может, и вам понадобится. Фортуна за-
ела, благодетель, оттого я и шут.
 
   - Хи-хи-хи! Ах, проказник этот старичок!  вечно-то  он  рассмешит!  -
пропищала Анфиса Петровна.
 
   - Матушка моя, благодетельница, ведь дурачком-то лучше на свете  про-
живешь! Знал бы, так с раннего молоду в дураки б записался, авось теперь
был бы умный. А то как рано захотел быть умником, так вот и вышел теперь
старый дурак.
 
   - Скажите, пожалуйста, - ввязался Обноскин (которому, верно, не  пон-
равилось замечание про таланты), как-то особенно независимо развалясь  в
кресле и рассматривая старика в свое стеклышко, как какую-нибудь  козяв-
ку, - скажите, пожалуйста... все я  забываю  вашу  фамилью...  как  бишь
вас?..
 
   - Ах, батюшка! да фамилья-то моя, пожалуй что и Ежевикин,  да  что  в
том толку? Вот уж девятый год без места сижу - так и живу себе, по зако-
нам природы. А детей-то, детей-то у  меня,  просто  семейство  Холмских!
Точно как по пословице: у богатого - телята, а у бедного - ребята...
 
   -Ну, да... телята... это, впрочем, в сторону. Ну, послушайте, я давно
хотел вас спросить: зачем вы, когда входите, тотчас назад оглядываетесь?
Это очень смешно.
 
   - Зачем оглядываюсь? А все  мне  кажется,  батюшка,  что  меня  сзади
кто-нибудь хочет ладошкой прихлопнуть, как муху, оттого  и  оглядываюсь.
Мономан я стал, батюшка.
 
   Опять засмеялись. Гувернантка привстала с места, хотела было  идти  и
снова опустилась в кресло. В лице ее было  что-то  больное,  страдающее,
несмотря на краску, заливавшую ее щеки.
 
   - Это, брат, знаешь кто? - шепнул мне дядя, - ведь это ее отец!
 
   Я смотрел на дядю во все глаза. Фамилия Ежевикин совершенно  вылетела
у меня из головы. Я геройствовал, всю дорогу мечтал о своей предполагае-
мой суженой, строил для нее великодушные планы и совершенно  позабыл  ее
фамилию или, лучше сказать, не обратил на это никакого внимания с самого
начала.
 
   - Как отец? - отвечал тоже шепотом. - Да ведь, я думал, она сирота?
 
   - Отец, братец, отец. И знаешь, пречестнейший, преблагороднейший  че-
ловек, и даже не пьет, а только так из себя шута строит. Бедность, брат,
страшная, восемь человек детей!  Настенькиным  жалованьем  и  живут.  Из
службы за язычок исключили. Каждую неделю сюда ездит. Гордый какой -  ни
за что не возьмет. Давал, много раз давал, - не берет! Озлобленный чело-
век!
 
   - Ну что, брат Евграф Ларионыч, что там у вас нового? - спросил  дядя
и крепко ударил его по плечу, заметив, что мнительный старик уже подслу-
шивал наш разговор.
 
   - А что нового, благодетель? Валентин Игнатьич вчера объяснение пода-
вали-с по Тришина делу. У того в бунт`ах недовес муки оказался. Это  ба-
рыня, тот самый Тришин, что смотрит на вас, а сам точно самовар раздува-
ет. Может, изволите помнить? Вот Валентин-то Игнатьич и пишет про Триши-
на: "Уж если,- говорит он, - часто поминаемый Тришин чести своей  родной
племянницы не мог уберечь, - а та с офицером прошлого  года  сбежала,  -
так где же, говорит, было ему уберечь казенные вещи?" Это  он  в  бумаге
своей так и поместил - ей-богу, не вру-с.
 
   - Фи! Какие вы истории рассказываете! - закричала Анфиса Петровна.
 
   - Именно, именно, именно! Зарапортовался ты, брат Евграф, - поддакнул
дядя. - Эй, пропадешь за язык! Человек ты прямой,  благородный,  благон-
равный - могу заявить, да язык-то у тебя ядовитый! И удивляюсь я, как ты
там с ними ужиться не можешь! Люди они, кажется, добрые, простые...
 
   - Отец и благодетель! да простого-то человека я и боюсь!  -  вскричал
старик с каким-то особенным одушевлением.
 
   Ответ мне понравился. Я быстро подошел к Ежевикину и крепко пожал ему
руку. По правде, мне хотелось хоть чем-нибудь протестовать против всеоб-
щего мнения, показав открыто старику мое сочувствие. А может  быть,  кто
знает! может быть, мне хотелось поднять себя в мнении Настасьи Евграфов-
ны. Но из движения моего ровно ничего не вышло путного.
 
   - Позвольте спросить вас, - сказал я, по обычаю моему покраснев и за-
торопившись, слыхали вы про иезуитов?
 
   - Нет, отец родной, не слыхал; так разве что-нибудь... да где нам!  А
что-с?
 
   - Так... я было, кстати, хотел рассказать... Впрочем,  напомните  мне
при случае. А теперь, будьте уверены, что я вас понимаю и ...  умею  це-
нить...
 
   И, совершенно смешавшись, я еще раз схватил его за руку.
 
   - Непременно, батюшка, напомню, непременно напомню! Золотыми литерами
запишу. Вот, позвольте, и узелок завяжу, для памяти.
 
   И он действительно завязал узелок,  отыскав  сухой  кончик  на  своем
грязном, табачном платке.
 
   - Евграф Ларионыч, берите чаю, - сказала Прасковья Ильинична.
 
   - Тотчас, раскрасавица барыня, тотчас, то есть принцесса, а не  бары-
ня! Это вам за чаек. Степана Алексеича Бахчеева встретил дорогой,  суда-
рыня. Такой развеселый, что на тебе! Я уж подумал, не жениться ли  соби-
раются? Польсти, польсти! - проговорил он полушепотом, пронося мимо меня
чашку, подмигивая мне и прищуриваясь. - А что же благодетеля-то главного
не видать, Фомы Фомича-с? разве не прибудут к чаю ?
 
   Дядя вздрогнул, как будто его ужалили,  и  робко  взглянул  на  гене-
ральшу.
 
   - Уж я, право, не знаю, - отвечал он нерешительно, с каким-то  стран-
ным смущением. - Звали его, да он... Не знаю, право, может  быть,  не  в
расположении духа. Я уже посылал Видоплясова и...  разве,  впрочем,  мне
самому сходить?
 
   - Заходил я к ним сейчас, - таинственно проговорил Ежевикин.
 
   - Может ли быть? - вскрикнул дядя в испуге. - Ну, что ж?
 
   - Наперед всего заходил-с, почтение  свидетельствовал.  Сказали,  что
они в уединении чаю напьются, а потом прибавили, что они и сухой хлебной
корочкой могут быть сыты, да-с.
 
   Слова эти, казалось, поразили дядю настоящим ужасом.
 
   - Да ты б объяснил ему, Евграф Ларионыч, ты б рассказал, - проговорил
наконец дядя, смотря на старика с тоской и упреком.
 
   - Говорил-с, говорил-с.
 
   - Ну?
 
   - Долго не изволили мне отвечать-с.  За  математической  задачей  ка-
кой-то сидели, определяли что-то; видно, головоломная задача была. Пифа-
горовы штаны при мне начертили - сам видел. Три  раза  повторял;  уж  на
четвертый только подняли головку и как будто впервые меня увидали. "  Не
пойду, говорят, там теперь ученый приехал, так уж где нам быть подле та-
кого светила". Так и изволили выразиться, что подле светила.
 
   И старикашка искоса, с насмешкою, взглянул на меня.
 
   - Ну, так я и ждал! - вскричал дядя, всплеснув руками, - так я и  ду-
мал! Ведь это он про тебя, Сергей, говорит, что "ученый". Ну, что теперь
делать?
 
   - Признаюсь, дядюшка, - отвечал я с достоинством пожимая  плечами,  -
по-моему, это такой смешной отказ, что не стоит обращать и  внимания,  и
я, право, удивляюсь вашему смущению.
 
   - Ох, братец, не знаешь ты ничего! - вскрикнул он, энергически махнув
рукой.
 
   - Да уж теперь нечего горевать-с, - ввязалась вдруг девица  Перепели-
цына, - коли все причины злые от  вас  самих  спервоначалу  произошли-с,
Егор Ильич-с. Снявши голову, по волосам не плачут-с.  Послушали  бы  ма-
меньку-с, так теперь бы и не плакали-с.
 
   - Да чем же, Анна Ниловна, я-то виноват? побойтесь бога! - проговорил
дядя умоляющим голосом, как будто напрашиваясь на объяснение.
 
   - Я бога боюсь, Егор Ильич; а происходит все оттого, что вы эгоисты-с
и родительницу не любите-с, - с достоинством отвечала девица Перепелицы-
на. - Отчего вам было, спервоначалу,  воли  их  не  уважать-с?  Они  вам
мать-с. А я вам неправды не  стану  говорить-с.  Я  сама  подполковничья
дочь, а не какая-нибудь-с.
 
   Мне показалось, что Перепелицына ввязалась в разговор  единственно  с
тою целию, чтоб объявить всем нам, и особенно мне,  новоприбывшему,  что
она сама подполковничья дочь, а не какая-нибудь-с.
 
   - Оттого, что он оскорбляет мать свою, - грозно  проговорила  наконец
сама генеральша.
 
   - Маменька, помилосердуйте! Где же я вас оскорбляю?
 
   - Оттого, что ты мрачный эгоист, Егорушка, -  продолжала  генеральша,
все более и более одушевляясь.
 
   - Маменька, маменька! где же я мрачный эгоист? - вскричал дядя  почти
в отчаянии, - пять дней, целых пять дней вы сердитесь на меня и не хоти-
те со мной говорить! А за что? за что? Пусть же судят меня, пусть  целый
свет меня судит! Пусть, наконец, услышат и мое оправдание. Я долго  мол-
чал, маменька; вы не хотели слушать меня: пусть же теперь люди меня  ус-
лышат. Анфиса Петровна! Павел  Семеныч,  благороднейший  Павел  Семеныч!
Сергей, друг мой! ты человек посторонний, ты, так сказать,  зритель,  ты
беспристрастно можешь судить...
 
   - Успокойтесь, Егор Ильич, успокойтесь, - вскрикнула Анфиса Петровна,
- не убивайте маменьку!
 
   - Я не убью маменьку, Анфиса Петровна; но вот грудь моя -  разите!  -
продолжал дядя, разгоряченный до последней степени, что бывает иногда  с
людьми слабохарактерными, когда их выведут из последнего терпения,  хотя
вся горячка их походит на огонь от зажженной соломы, - я  хочу  сказать,
Анфиса Петровна, что я никого не оскорблю. Я и начну с  того,  что  Фома
Фомич благороднейший, честнейший человек и, вдобавок, человек высших ка-
честв, но ... но он был несправедлив ко мне в этом случае.
 
   - Гм! - промычал Обноскин, как будто желая поддразнить еще более  дя-
дю.
 
   - Павел Семеныч, благороднейший Павел Семеныч! неужели ж вы  в  самом
деле думаете, что я, так сказать, бесчувственный  столб?  Ведь  я  вижу,
ведь я понимаю, со слезами сердца, можно сказать, понимаю, что  все  эти
недоразумения от излишней любви его ко мне происходят.  Но,  воля  ваша,
он, ей-богу, несправедлив в этом случае. Я все расскажу. Я хочу  расска-
зать теперь эту историю, Анфиса Петровна, во всей ее ясности  и  подроб-
ности, чтоб видели, с чего дело вышло и справедливо ли на меня  сердится
маменька, что я не угодил Фоме Фомичу. Выслушай и  ты  меня,  Сережа,  -
прибавил он, обращаясь ко мне, что делал и во все продолжение  рассказа,
как будто бы боясь других слушателей и сомневаясь  в  их  сочувствии,  -
выслушай и ты меня, и реши: прав я или нет. Вот видишь, вот с чего нача-
лась вся история: неделю назад - да, именно не больше недели, - проезжа-
ет через наш город бывший начальник мой, генерал Русапетов, с супругою и
свояченицею. Останавливаются на время. Я поражен. Спешу  воспользоваться
случаем, лечу, представляюсь и приглашаю к себе на  обед.  Обещал,  если
можно будет. То есть благороднейший человек, я тебе скажу; блестит  доб-
родетелями и, вдобавок, вельможа! Свояченицу  свою  облагодетельствовал;
одну сироту замуж выдал за дивного молодого человека (теперь стряпчим  в
Малинове; еще молодой человек, но с  каким-то,  можно  сказать,  универ-
сальным образованием!) - словом, из генералов генерал! Ну, у нас, конеч-
но, возня, трескотня, повара, фрикасеи; музыку выписываю. Я, разумеется,
рад и смотрю именинником! Не понравилось Фоме Фомичу, что я рад и смотрю
именинником! Сидел за столом - помню еще, подавали его  любимый  киселек
со сливками, - молчал-молчал да как вскочит: "Обижают меня, обижают!"  -
"Да чем же, говорю, тебя, Фома Фомич, обижают?" - "Вы  теперь,  говорит,
мною пренебрегаете; вы генералами теперь занимаетесь; вам теперь генера-
лы дороже меня!" Ну, разумеется, я теперь все это вкратце тебе  передаю;
так сказать, одну только сущность; но если бы ты знал, что он еще  гово-
рил... словом, потряс всю мою душу! Что ты будешь делать? Я, разумеется,
падаю духом; фрапировало меня это, можно сказать; хожу как мокрый петух.
Наступает торжественный день. Генерал присылает сказать, что  не  может:
извиняется - значит, не будет. Я к Фоме: "Ну, Фома,  успокойся!  Не  бу-
дет!" Что ж бы ты думал? Не прощает, да и только! "Обидели, говорит, ме-
ня, да и только!" Я и так и сяк. "Нет, говорит, ступайте к своим генера-
лам; вам генералы дороже меня; вы узы  дружества,  говорит,  разорвали".
Друг ты мой! ведь я понимаю, за что он сердится. Я не столб,  не  баран,
не тунеядец какой-нибудь! Ведь это он из излишней любви ко мне, так ска-
зать, из ревности делает - он это сам говорит, - он ревнует меня к гене-
ралу, расположение мое боится потерять, испытывает меня,  хочет  узнать,
чем я для него могу пожертвовать. "Нет, говорит, я сам для вас все  рав-
но, что генерал, я сам для вас ваше превосходительство! Тогда помирюсь с
вами, когда вы мне свое уважение докажете". - "Чем же я тебе докажу  мое
уважение, Фома Фомич?" - "А называйте, говорит, меня  целый  день:  ваше
превосходительство; тогда и докажете уважение". Упадаю с облаков! Можешь
представить себе мое удивление! "Да послужит это, говорит,  вам  уроком,
чтоб вы не восхищались вперед генералами, когда и  другие  люди,  может,
еще почище ваших всех генералов! "Ну, тут уж я не вытерпел, каюсь!  отк-
рыто каюсь! "Фома Фомич, говорю, разве это возможное дело? Ну, могу ли я
решиться на это? Разве я могу, разве я вправе произвести тебя в  генера-
лы? Подумай, кто производит в генералы? Ну, как я скажу тебе: ваше  пре-
восходительство? Да ведь это, так сказать, посягновение на  величие  су-
деб! Да ведь генерал служит украшением  отечеству:  генерал  воевал,  он
свою кровь на поле чести пролил! Как же я тебе-то скажу: ваше  превосхо-
дительство?" Не унимается, да и только! "Что хочешь, говорю,  Фома,  все
для тебя сделаю. Вот ты велел мне сбрить бакенбарды, потому  что  в  них
мало патриотизма, - я сбрил, поморщился, а сбрил. Мало того, сделаю все,
что тебе будет угодно, только откажись от генеральского сана!"  -  "Нет,
говорит, не помирюсь до  тех  пор,  пока  не  скажут:  ваше  превосходи-
тельство! Это, говорит, для нравственности вашей будет полезно: это сми-
рит ваш дух!" - говорит. И вот теперь уж неделю, целую  неделю  говорить
не хочет со мной; на всех, кто ни приедет, сердится. Про  тебя  услыхал,
что ученый, - это я виноват: погорячился, разболтал! - так  сказал,  что
нога его в доме не будет, если ты в дом войдешь. "Значит, говорит, уж  я
теперь для вас не ученый". Вот беда будет, как узнает теперь про  Коров-
кина! Ну помилуй, ну посуди, ну чем же я тут виноват? Ну неужели  ж  ре-
шиться сказать ему "ваше превосходительство"? Ну можно ли жить  в  таком
положении? Ну за что он сегодня бедняка Бахчеева  из-за  стола  прогнал?
Ну, положим, Бахчеев не сочинил астрономии; да ведь и я не сочинил  аст-
рономии, да ведь и ты не сочинил астрономии... Ну за что, за что?
 
   - А за то, что ты завистлив, Егорушка, - промямлила опять генеральша.

   - Маменька! - вскричал дядя в совершенном отчаянии, - вы сведете меня
с ума!.. Вы не свои, вы чужие речи переговариваете, маменька!  Я,  нако-
нец, столбом, тумбой, фонарем делаюсь, а не вашим сыном!
 
   - Я слышал, дядюшка, - перебил я,  изумленный  до  последней  степени
рассказом, - я слышал от Бахчеева - не знаю,  впрочем,  справедливо  иль
нет, - что Фома Фомич позавидовал именинам Илюши и утверждает, что и сам
он завтра именинник. Признаюсь, эта характеристическая  черта  так  меня
изумила, что я ...
 
   - Рожденье, братец, рожденье, не именины, а рожденье! - скороговоркою
перебил меня дядя. - Он не так только выразился, а он прав:  завтра  его
рожденье. Правда, брат, прежде всего...
 
   - Совсем не рожденье! - крикнула Сашенька.
 
   - Как не рожденье? - крикнул дядя, оторопев.
 
   - Вовсе не рожденье, папочка! Это вы просто неправду  говорите,  чтоб
самого себя обмануть да Фоме Фомичу угодить. А рожденье его в марте  бы-
ло, - еще, помните, мы перед этим на богомолье в монастырь ездили, а  он
сидеть никому не дал покойно в карете: все кричал, что ему бок раздавила
подушка, да щипался; тетушку со злости два раза ущипнул! А потом,  когда
в рожденье мы пришли поздравлять, рассердился, зачем не было  камелий  в
нашем букете. "Я, говорит, люблю камелии, потому что у меня вкус высшего
общества, а вы для меня пожалели в оранжерее нарвать  ".  И  целый  день
киснул да куксился, с нами говорить не хотел...
 
   Я думаю, если б бомба упала среди комнаты, то это не так бы изумило и
испугало всех, как это открытое восстание - и кого же? - девочки,  кото-
рой даже и говорить не позволялось громко в бабушкином присутствии.  Ге-
неральша, немая от изумления и от бешенства,  привстала,  выпрямилась  и
смотрела на дерзкую внучку свою, не веря глазам. Дядя обмер от ужаса.
 
   - Экую волю дают! уморить хотят бабиньку-с! - крикнула Перепелицына.
 
   - Саша, Саша, опомнись! что с тобой, Саша? - кричал дядя, бросаясь то
к той, то к другой, то к генеральше, то к Сашеньке, чтоб остановить ее.
 
   - Не хочу молчать, папочка! - закричала Саша, вдруг вскочив со стула,
топая ножками и сверкая глазенками, - не хочу молчать! Мы все долго тер-
пели из-за Фомы Фомича, из-за скверного, из-за гадкого вашего Фомы Фоми-
ча! Потому что Фома Фомич всех нас погубит, потому что  ему  то  и  дело
толкуют, что он умница, великодушный, благородный,  ученый,  смесь  всех
добродетелей, попурри какое-то, а Фома Фомич, как дурак, всему  и  пове-
рил! Столько сладких блюд ему нанесли, что другому бы совестно стало,  а
Фома Фомич скушал все, что перед ним ни поставили, да и еще просит.  Вот
вы увидите, всех нас съест, а виноват всему папочка! Гадкий, гадкий Фома
Фомич, прямо скажу, никого не боюсь! Он глуп, капризен, замарашка,  неб-
лагодарный, жестокосердый, тиран, сплетник, лгунишка ... Ах, я бы непре-
менно, непременно, сейчас же прогнала его со двора, а папочка его обожа-
ет, а папочка от него без ума! ...
 
   - Ах!.. - вскрикнула генеральша и покатилась в изнеможении на диван.
 
   - Голубчик мой, Агафья Тимофеевна, ангел мой! - кричала  Анфиса  Пет-
ровна, - возьмите мой флакон! Воды, скорее воды!
 
   - Воды, воды! - кричал дядя, - маменька,  маменька,  успокойтесь!  на
коленях умоляю вас успокоиться!..
 
   - На хлеб на воду вас посадить-с, да  из  темной  комнаты  не  выпус-
кать-с... человекоубийцы вы эдакие! - прошипела на Сашеньку дрожавшая от
злости Перепелицына.
 
   - И сяду на хлеб на воду, ничего не боюсь! - кричала Сашенька, в свою
очередь пришедшая в какое-то самозабвение. - Я папочку  защищаю,  потому
что он сам себя защитить не умеет. Кто он такой, кто он, ваш Фома Фомич,
перед папочкою? У папочки хлеб ест да папочку же унижает, неблагодарный!
Да я б его разорвала в куски, вашего Фому Фомича! На дуэль бы его вызва-
ла да тут бы и убила из двух пистолетов...
 
   - Саша! Саша! - кричал в отчаянии дядя. - Еще одно слово - и я погиб,
безвозвратно погиб!
 
   - Папочка! - вскричала Саша, вдруг стремительно бросаясь к отцу,  за-
ливаясь слезами и крепко обвив его своими ручками, - папочка! ну вам ли,
доброму, прекрасному, веселому, умному, вам ли, вам ли  так  себя  погу-
бить? Вам ли подчиняться этому скверному, неблагодарному человеку,  быть
его игрушкой, на смех себя выставлять? Папочка, золотой мой папочка!..
 
   Она зарыдала, закрыла лицо руками и выбежала из комнаты.
 
   Началась страшная суматоха. Генеральша лежала в обмороке. Дядя  стоял
перед ней на коленях и целовал ее руки.  Девица  Перепелицына  увивалась
около них и бросала на нас злобные,  но  торжествующие  взгляды.  Анфиса
Петровна смачивала виски генеральши водою и возилась с  своим  флаконом.
Прасковья Ильинична трепетала и заливалась слезами; Ежевикин искал угол-
ка, куда бы забиться, а гувернантка стояла бледная, совершенно  потеряв-
шись от страха. Один только Мизинчиков оставался совершенно по-прежнему.
Он встал, подошел к окну и принялся пристально смотреть  в  него,  реши-
тельно не обращая внимания на всю эту сцену.
 
   Вдруг генеральша приподнялась с дивана, выпрямилась и  обмерила  меня
грозным взглядом.
 
   - Вон! - крикнула она, притопнув на меня ногою.
 
   Я должен признаться, что этого совершенно не ожидал.
 
   - Вон! вон из дому; вон! Зачем он приехал? чтоб и духу его  не  было!
вон!
 
   - Маменька! маменька, что вы! да ведь это Сережа,  -  бормотал  дядя,
дрожа всем телом от страха. - Ведь он, маменька, к нам в гости приехал.
 
   - Какой Сережа? вздор! не хочу ничего слышать; вон! Это  Коровкин.  Я
уверена, что это Коровкин. Меня предчувствие не обманывает.  Он  приехал
Фому Фомича выживать; его и выписали для этого. Мое сердце  предчувству-
ет... Вон, негодяй!
 
   - Дядюшка, если так, - сказал я, захлебываясь от благородного негодо-
вания, - если так, то я... извините меня... - И я схватился за шляпу.
 
   - Сергей, Сергей, что ты делаешь?.. Ну, вот теперь этот...  Маменька!
ведь это Сережа!.. Сергей, помилуй! - кричал он, гоняясь за мной  и  си-
лясь отнять у меня шляпу, - ты мой гость, ты останешься - я  хочу!  Ведь
это она только так, - прибавил он шепотом, - ведь это она  только  когда
рассердится... Ты только теперь, первое время,  спрячься  куда-нибудь...
побудь где-нибудь - и ничего, все пройдет. Она тебя простит - уверяю те-
бя! Она добрая, а только так, заговаривается... Слышишь,  она  принимает
тебя за Коровкина, а потом простит, уверяю тебя... Ты чего?  -  закричал
он дрожавшему от страха Гавриле, вошедшему в комнату.
 
   Гаврила вошел не один; с ним был дворовый парень, мальчик  лет  шест-
надцати, прехорошенький собой, взятый во двор за красоту,  как  узнал  я
после. Звали его Фалалеем. Он был одет в какой-то  особенный  костюм,  в
красной шелковой рубашке, обшитой по вороту позументом, с золотым галун-
ным поясом, в черных плисовых шароварах и в козловых сапожках, с красны-
ми отворотами. Этот костюм был затеей  самой  генеральши.  Мальчик  пре-
горько рыдал, и слезы одна за другой катились из  больших  голубых  глаз
его.
 
   - Это еще что? - вскричал дядя, - что случилось? Да говори же разбой-
ник!
 
   - Фома Фомич велел быть сюда; сами вослед идут,  -  отвечал  скорбный
Гаврила, - мне на экзамент, а он...
 
   - А он?
 
   - Плясал-с, - отвечал Гаврила плачевным голосом.
 
   - Плясал! - вскрикнул в ужасе дядя.
 
   - Пля-сал! - проревел Фалалей всхлипывая.
 
   - Комаринского?
 
   - Ко-ма-ринского!
 
   - А Фома Фомич застал?
 
   - Зас-тал!
 
   - Дорезали! - вскрикнул дядя, - пропала моя голова! - и обеими руками
схватил себя за голову.
 
   - Фома Фомич! - возвестил Видоплясов, входя в комнату.
 
   Дверь отворилась, и Фома Фомич сам, своею собственною особою,  предс-
тал перед озадаченной публикой.



   VI
   ПРО БЕЛОГО БЫКА И ПРО КОМАРИНСКОГО МУЖИКА
 
   Но прежде, чем я буду иметь честь лично представить читателю вошедше-
го Фому Фомича, я считаю совершенно необходимым сказать несколько слов о
Фалалее и объяснить, что именно было ужасного в том, что он плясал кома-
ринского, а Фома Фомич застал его в этом веселом  занятии.  Фалалей  был
дворовый мальчик, сирота с колыбели и крестник покойной жены моего дяди.
Дядя его очень любил. Одного этого совершенно достаточно было, чтоб Фома
Фомич, переселясь в Степанчиково и покорив себе дядю,  возненавидел  лю-
бимца его, Фалалея. Но мальчик как-то особенно понравился генеральше  и,
несмотря на гнев Фомы Фомича, остался вверху, при господах:  настояла  в
этом сама генеральша, и Фома уступил, сохраняя в сердце своем обиду - он
все считал за обиду - и отмщая за нее ни в чем не  виноватому  дяде  при
каждом удобном случае. Фалалей был удивительно хорош собой. У него  было
лицо девичье, лицо красавицы деревенской девушки.  Генеральша  холила  и
нежила его, дорожила им, как хорошенькой, редкой игрушкой; и  еще  неиз-
вестно, кого она больше любила: свою ли маленькую, курчавенькую  собачку
Ами или Фалалея? Мы уже говорили о его костюме, который был ее изобрете-
нием. Барышни выдавали ему помаду, а парикмахер Кузьма обязан был  зави-
вать ему по праздникам волосы. Этот мальчик был какое-то странное созда-
ние. Нельзя было назвать его совершенным идиотом или юродивым, но он был
до того наивен, до того правдив и простодушен, что иногда  действительно
его можно было счесть дурачком. Он вмешивается в разговор господ, не за-
ботясь о том, что их прерывает. Он рассказывает им такие  вещи,  которые
никак нельзя рассказывать господам. Он заливается самыми искренними сле-
зами, когда барыня падает в обморок или когда уж  слишком  забранят  его
барина. Он сочувствует всякому несчастью. Иногда подходит к  генеральше,
целует ее руки и просит, чтоб она не сердилась, - и  генеральша  велико-
душно прощает ему эти смелости. Он чувствителен  до  крайности,  добр  и
незлобив, как барашек, весел, как счастливый ребенок. Со стола ему пода-
ют подачку.
 
   Он постоянно становится за стулом генеральши и  ужасно  любит  сахар.
Когда ему дадут сахарцу, он тут же сгрызает его своими крепкими, белыми,
как молоко, зубами, и неописанное удовольствие сверкает  в  его  веселых
голубых глазах и на всем его хорошеньком личике.
 
   Долго гневался Фома  Фомич;  но,  рассудив  наконец,  что  гневом  не
возьмешь, он вдруг решился быть благодетелем Фалалею.  Разбранив  сперва
дядю за то, что ему нет дела до образования дворовых людей, он решил не-
медленно обучать бедного  мальчика  нравственности,  хорошим  манерам  и
французскому языку. "Как! -  говорил  он,  защищая  свою  нелепую  мысль
(мысль, приходившую в голову и не одному Фоме  Фомичу,  чему  свидетелем
пишущий эти строки), - как! он всегда вверху при  своей  госпоже;  вдруг
она, забыв, что он не  понимает  по-французски,  скажет  ему,  например,
донн`е му`а мон мушуар - он должен и тут найтись  и  тут  услужить!"  Но
оказалось, что не только нельзя было Фалалея выучить  по-французски,  но
что повар Андрон, его дядя, бескорыстно старавшийся научить его  русской
грамоте, давно уже махнул рукой и сложил азбуку на полку! Фалалей был до
того туп на книжное обучение, что не понимал решительно ничего. Мало то-
го: из этого даже вышла история. Дворовые стали дразнить Фалалея францу-
зом, а старик Гаврила, заслуженный камердинер дядюшки, открыто осмелился
отрицать пользу изучения французской грамоты. Дошло до Фомы  Фомича,  и,
разгневавшись, он, в наказание, заставил  учиться  по-французски  самого
оппонента, Гаврилу. Вот с чего и взялась вся эта история  о  французском
языке, так рассердившая господина Бахчеева. Насчет манер было еще  хуже:
Фома решительно не мог образовать по-своему Фалалея,  который,  несмотря
на запрещение, приходил по утрам рассказывать ему свои  сны,  что'  Фома
Фомич, с своей стороны, находил в высшей степени неприличным и фамильяр-
ным. Но Фалалей упорно оставался Фалалеем. Разумеется, за все это прежде
всех доставалось дяде.
 
   - Знаете ли, знаете ли, что он сегодня сделал? - кричит, бывало,  Фо-
ма, для большего эффекта выбрав время, когда все в сборе. -  Знаете  ли,
полковник, до чего доходит ваше систематическое  баловство?  Сегодня  он
сожрал кусок пирога, который вы ему дали за столом, и, знаете ли, что он
сказал после этого? Поди сюда, поди сюда, нелепая душа, поди сюда,  иди-
от, румяная ты рожа!..
 
   Фалалей подходит плача, утирая обеими руками глаза.
 
   - Что ты сказал, когда сожрал свой пирог? повтори при всех!
 
   Фалалей не отвечает и заливается горькими слезами.
 
   - Так я скажу за тебя, коли так. Ты сказал, треснув  себя  по  своему
набитому и неприличному брюху: "Натрескался пирога,  как  Мартын  мыла!"
Помилуйте, полковник, разве говорят такими фразами  в  образованном  об-
ществе, тем более в высшем? Сказал ты это иль нет? говори!
 
   - Ска-зал!.. - подтверждает Фалалей, всхлипывая.
 
   - Ну, так скажи мне теперь: разве Мартын ест мыло? Где именно ты  ви-
дел такого Мартына, который ест мыло? Говори же, дай мне понятие об этом
феноменальном Мартыне!
 
   Молчание.
 
   - Я тебя спрашиваю, - пристает Фома, - кто именно этот Мартын? Я хочу
его видеть, хочу с ним познакомиться. Ну, кто же он? Регистратор, астро-
ном, пошехонец, поэт, каптенармус, дворовый человек - кто-нибудь  должен
же быть. Отвечай!
 
   - Дво-ро-вый че-ло-век, - отвечает наконец  Фалалей,  продолжая  пла-
кать.
 
   - Чей? чьих господ?
 
   Но Фалалей не умеет сказать, чьих господ. Разумеется, кончается  тем,
что Фома в сердцах убегает из комнаты и кричит, что его обидели; с гене-
ральшей начинаются припадки, а дядя клянет час своего рождения, просит у
всех прощения и всю остальную  часть  дня  ходит  на  цыпочках  в  своих
собственных комнатах.
 
   Как нарочно случилось так, что на другой же день после истории с Мар-
тыновым мылом Фалалей, принеся утром чай Фоме Фомичу и совершенно  успев
забыть и Мартына и все вчерашнее горе, сообщил ему, что  видел  сон  про
белого быка. Этого еще не доставало! Фома Фомич пришел в неописанное не-
годование, немедленно призвал дядю и начал распекать его  за  неприличие
сна, виденного его Фалалеем. В этот раз были приняты строгие меры: Фала-
лей был наказан; он стоял в углу на коленях. Настрого запретили ему  ви-
деть такие грубые, мужицкие сны. " Я за что сержусь, - говорил  Фома,  -
кроме того, что он по-настоящему не должен бы сметь и подумать лезть  ко
мне со своими снами, тем более с белым быком; кроме этого -  согласитесь
сами, полковник, - что такое белый бык, как не доказательство  грубости,
невежества, мужичества вашего неотесанного Фалалея? Каковы мысли, таковы
и сны. Разве не говорил я заранее, что из него ничего не выйдет и что не
следовало оставлять его вверху, при господах? Никогда,  никогда  не  ра-
зовьете вы эту бессмысленную, простонародную душу во  что-нибудь  возвы-
шенное, поэтическое. Разве ты не можешь, - продолжал он, обращаясь к Фа-
лалею, - разве ты не можешь видеть во сне  что-нибудь  изящное,  нежное,
облагороженное, какую-нибудь сцену из хорошего общества, например,  хоть
господ, играющих в карты, или дам, прогуливающихся в  прекрасном  саду?"
Фалалей обещал непременно увидать в следующую ночь господ или дам, гуля-
ющих в прекрасном саду.
 
   Ложась спать, Фалалей со слезами молил об этом бога  и  долго  думал,
как бы сделать так, чтоб не видеть проклятого белого  быка.  Но  надежды
человеческие обманчивы. Проснувшись на другое утро, он с  ужасом  вспом-
нил, что опять всю ночь ему снилось про ненавистного белого  быка  и  не
приснилось ни одной дамы, гуляющей в прекрасном саду. В  этот  раз  пос-
ледствия были особенные. Фома Фомич объявил  решительно,  что  не  верит
возможности подобного случая, возможности подобного  повторения  сна,  а
что Фалалей нарочно подучен кем-нибудь из домашних, а может быть, и  са-
мим полковником, чтоб сделать в пику Фоме Фомичу. Много было крику,  уп-
реков и слез. Генеральша к вечеру захворала; весь дом повесил нос. Оста-
валась еще слабая надежда, что Фалалей в следующую,  то  есть  в  третью
ночь, непременно увидит что-нибудь из высшего общества. Каково  же  было
всеобщее негодование, когда целую неделю сряду, каждую божию ночь, Фала-
лей постоянно видел белого быка, и одного только белого быка!  О  высшем
обществе нечего было и думать.
 
   Но всего интереснее было то, что Фалалей никак не мог догадаться сол-
гать: просто - сказать, что видел не белого быка, а хоть, например,  ка-
рету, наполненную дамами и Фомой Фомичом; тем более что солгать, в таком
крайнем случае, было даже не так и грешно. Но Фалалей был до того  прав-
див, что решительно не умел солгать, если б даже и захотел. Об этом даже
и не намекали ему. Все знали, что он изменит себе в первое же  мгновение
и что Фома Фомич тотчас же поймает его во лжи. Что было делать?  Положе-
ние дяди становилось невыносимым.  Фалалей  был  решительно  неисправим.
Бедный мальчик даже стал худеть от тоски. Ключница  Маланья  утверждала,
что его испортили, и спрыснула его с уголька водою. В этой полезной опе-
рации участвовала и сердобольная Прасковья Ильинична. Но даже и  это  не
помогло. Ничто не помогало!
 
   - Да пусто б его взяло, треклятого! - рассказывал Фалалей,  -  каждую
ночь снится! каждый раз с вечера молюсь: "Сон не снись про белого  быка,
сон не снись про белого быка!" А он тут как тут, проклятый, стоит передо
мной, большой, с рогами, тупогубый такой, у-у-у!
 
   Дядя был в отчаянии, Но, к счастью, Фома Фомич вдруг как будто  забыл
про белого быка. Конечно, никто не верил, что Фома Фомич может забыть  о
таком важном обстоятельстве. Все со страхом полагали, что он приберегает
белого быка про запас и обнаружит его при первом удобном  случае.  Впос-
ледствии оказалось, что Фоме Фомичу в это время было не до белого  быка:
у него случились другие дела, другие заботы; другие замыслы созревали  в
полезной и многодумной его голове. Вот почему он и дал  спокойно  вздох-
нуть Фалалею. Вместе с Фалалеем и все отдохнули. Парень повеселел,  даже
стал забывать о прошедшем; даже белый бык начал появляться реже и  реже,
хотя все еще напоминал иногда о своем фантастическом существовании. Сло-
вом, все бы пошло хорошо, если б не было на свете комаринского.
 
   Надобно заметить, что Фалалей отлично плясать; это было  его  главная
способность, даже нечто вроде призвания; он плясал с энергией, с неисто-
щимой веселостью, но особенно любит он комаринского мужика. Не  то  чтоб
ему уж так очень нравились легкомысленные и во всяком случае  необъясни-
мые поступки этого ветреного мужика - нет, ему нравилось  плясать  кома-
ринского единственно потому, что слушать комаринского и не  плясать  под
эту музыку было для него  решительно  невозможно.  Иногда,  по  вечерам,
два-три лакея, кучера, садовник, игравший на скрипке, и  даже  несколько
дворовых дам собирались в кружок, где-нибудь на  самой  задней  площадке
барской усадьбы, подальше от Фомы Фомича; начинались музыка, танцы и под
конец торжественно вступал в свои права и комаринский. Оркестр составля-
ли две балалайки, гитара, скрипка и бубен, с которым отлично  управлялся
форейтор Митюшка. Надо было посмотреть, что делалось тогда  с  Фалалеем:
он плясал до забвенья самого себя, до истощения последних сил,  поощряе-
мый криками и смехом публики; он взвизгивал, кричал, хохотал,  хлопал  в
ладоши; он плясал, как будто увлекаемый постороннею, непостижимою силою,
с которой не мог совладать и упрямо силился догнать все  более  и  более
учащаемый темп удалого мотива, выбивая по земле каблуками. Это были  ми-
нуты истинного его наслаждения; и все бы это шло хорошо и весело, если б
слух о комаринском не достиг наконец Фомы Фомича.
 
   Фома Фомич обмер и тотчас же послал за полковником.
 
   - Я хотел от вас только об одном узнать, полковник, - начал  Фома,  -
совершенно ли вы поклялись погубить этого несчастного идиота или не  со-
вершенно? В первом случае я тотчас же отстраняюсь; если же не  совершен-
но, то я ...
 
   - Да что такое? что случилось? - вскричал испуганный дядя.
 
   - Как что случилось? Да знаете ли вы, что он пляшет комаринского?
 
   - Ну ... ну что ж?
 
   - Как ну что ж? - взвизгнул Фома. - И говорите это вы - вы, их  барин
и даже, в некотором смысле, отец! Да имеете ли вы  после  этого  здравое
понятие о том, что такое комаринский? Знаете ли вы, что эта песня  изоб-
ражает одного  отвратительного  мужика,  покусившегося  на  самый  безн-
равственный поступок в пьяном виде? Знаете  ли,  на  что  посягнул  этот
развратный холоп? Он попрал самые драгоценные узы и, так  сказать,  при-
топтал их своими мужичьими сапожищами, привыкшими  попирать  только  пол
кабака! Да понимаете ли, что вы оскорбили  меня  благороднейшие  чувства
мои своим ответом? Понимаете ли, что вы лично оскорбили меня своим отве-
том? Понимаете ли вы это иль нет?
 
   - Но, Фома ... Да ведь это только песня, Фома ...
 
   - Как только песня! И вы не постыдились мне  признаться,  что  знаете
эту песню - вы, член благородного общества, отец благонравных и невинных
детей и, вдобавок, полковник! Только песня! Но я уверен, что  эта  песня
взята с истинного события! Только песня! Но какой же порядочный  человек
может, не сгорев от стыда, признаться, что знает эту песню,  что  слышал
хоть когда-нибудь эту песню? какой, какой?
 
   - Ну, да вот ты же знаешь, Фома, коли спрашиваешь, - отвечал в  прос-
тоте души сконфуженный дядя.
 
   - Как! я знаю? я... я... то есть я!.. Обидели! - вскричал вдруг Фома,
срываясь со стула и захлебываясь от злости. Он никак  не  ожидал  такого
оглушительного ответа.
 
   Не стану описывать гнев Фомы Фомича. Полковник с  бесславием  прогнан
был с глаз блюстителя нравственности за неприличие и ненаходчивость сво-
его ответа. Но с тех пор Фома Фомич дал себе клятву:  поймать  на  месте
преступления Фалалея, танцующего комаринского. По вечерам, когда все по-
лагали, что он чем-нибудь занят, он нарочно выходил  потихоньку  в  сад,
обходил огороды и забивался в коноплю, откуда издали видна была  площад-
ка, на которой происходили танцы. Он сторожил бедного Фалалея, как охот-
ник птичку, с наслаждением представляя себе, какой трезвон задаст  он  в
случае успеха всему дому и в особенности полковнику.  Наконец  неусыпные
труды его увенчались успехом: он застал комаринского! Понятно после это-
го, отчего дядя рвал на себе волосы, когда увидел  плачущего  Фалалея  и
услышал, что Видоплясов возвестил Фому Фомича, так неожиданно и в  такую
хлопотливую минуту представшего перед нами своею собственною особою.



   VII
   ФОМА ФОМИЧ
 
   Я с напряженным любопытством рассматривал  этого  господина.  Гаврила
справедливо назвал его плюгавеньким человечком. Фома был мал ростом, бе-
лобрысый и с проседью, с горбатым носом и с мелкими морщинками по  всему
лицу. На подбородке его была большая бородавка. Лет ему было под пятьде-
сят. Он вошел тихо, мерными шагами, опустив глаза  вниз.  Но  самая  на-
хальная самоуверенность изображалась в его лице и во всей его педантской
фигурке. К удивлению моему, он явился в шлафроке,  правда,  иностранного
покроя, но все-таки шлафроке и, вдобавок, в туфлях. Воротничок  его  ру-
башки, не подвязанный галстухом, был отложен a l'enfant;  это  придавало
Фоме Фомичу чрезвычайно глупый вид.  Он  подошел  к  незанятому  креслу,
придвинул его к столу и сел, не сказав никому ни слова. Мгновенно исчез-
ли вся суматоха, все волнение, бывшие за минуту назад. Все притихло так,
что можно было расслышать пролетевшую муху. Генеральша  присмирела,  как
агнец. Все подобострастие этой бедной идиотки перед Фомой Фомичом высту-
пило теперь наружу. Она не нагляделась на свое не'щечко, впилась в  него
глазами. Девица Перепелицына, осклабляясь, потирала свои ручки, а бедная
Прасковья Ильинична заметно дрожала от страха. Дядя немедленно  захлопо-
тал.
 
   - Чаю, чаю, сестрица! Послаще только, сестрица; Фома Фомич после  сна
любит чай послаще. Ведь тебе послаще, Фома?
 
   - Не до чаю мне теперь! - проговорил Фома медленно и с  достоинством,
с озабоченным видом махнув рукой. - Вам бы все, что послаще!
 
   Эти слова и смешной донельзя, по своей педантской важности, вход Фомы
чрезвычайно заинтересовали меня. Мне любопытно было узнать, до чего,  до
какого забвения приличий дойдет наконец наглость этого зазнавшегося гос-
подинчика.
 
   - Фома! - крикнул дядя, - рекомендую: племянник мой, Сергей Александ-
рыч! сейчас приехал.
 
   Фома Фомич обмерил его с ног до головы.
 
   - Удивляюсь я, что вы всегда как-то систематически любите  перебивать
меня, полковник, - проговорил он после значительного молчания, не  обра-
тив на меня ни малейшего внимания. - Вам о деле говорят, а вы - бог зна-
ет о чем... трактуете... Видели вы Фалалея?
 
   - Видел, Фома...
 
   - А, видели! Ну, так я вам его опять покажу, коли видели. Можете  по-
любоваться на ваше произведение... в  нравственном  смысле.  Поди  сюда,
идиот! поди сюда, голландская ты рожа! Ну же, иди, иди! Не бойся!
 
   Фалалей подошел, всхлипывая, раскрыв рот и глотая слезы.  Фома  Фомич
смотрел на него с наслаждением.
 
   - С намерением назвал я его голландской рожей, Павел Семеныч, - заме-
тил он, развалясь в кресле и слегка поворотясь к сидевшему рядом  Обнос-
кину, - да и вообще, знаете, не нахожу нужным смягчать свои выражения ни
в каком случае. Правда должна быть правдой. А чем ни прикрывайте  грязь,
она все-таки останется грязью. Что ж и трудиться, смягчать? себя и людей
обманывать! Только в глупой светской башке могла зародиться  потребность
таких бессмысленных приличий. Скажите - беру вас судьей, - находите вы в
этой роже прекрасное? Я разумею высокое, прекрасное, возвышенное,  а  не
какую-нибудь красную харю?
 
   Фома Фомич говорил тихо, мерно и с каким-то величавым равнодушием.
 
   - В нем прекрасное? - отвечал Обноскин с какою-то  нахальною  небреж-
ностью. - Мне кажется, это просто порядочный кусок ростбифа -  и  ничего
больше...
 
   - Подхожу сегодня к зеркалу и смотрюсь в него, - продолжал Фома, тор-
жественно пропуская местоимение я. - Далеко не считаю себя красавцем, но
поневоле пришел к заключению, что есть же что-нибудь в этом сером глазе,
что отличает меня от какого-нибудь Фалалея. Это мысль, это жизнь, это ум
в этом глазе! Не хвалюсь именно собой. Говорю вообще о  нашем  сословии.
Теперь, как вы думаете: может ли быть хоть какой-нибудь клочок, хоть ка-
кой-нибудь отрывок души в этом живом бифстексе? Нет, в самом  деле,  за-
метьте, Павел Семеныч, как у этих людей,  совершенно  лишенных  мысли  и
идеала и едящих одну говядину, как у них всегда отвратительно свеж  цвет
лица, грубо и глупо свеж! Угодно вам узнать степень  его  мышления?  Эй,
ты, статья! подойди же поближе, дай на себя полюбоваться! Что ты рот ра-
зинул? кита, что ли, проглотить хочешь? Ты прекрасен? Отвечай: ты  прек-
расен?
 
   - Прек-ра-сен! - отвечал Фалалей с заглушенными рыданиями.
 
   Обноскин покатился со смеху. Я чувствовал,  что  начинаю  дрожать  от
злости.
 
   - Вы слышали? - продолжал Фома, с торжеством обращаясь к Обноскину.То
ли еще услышите! Я пришел ему сделать экзамен. Есть,  видите  ли,  Павел
Семеныч, люди, которым желательно развратить и  погубить  этого  жалкого
идиота. Может быть, я строго сужу, ошибаюсь; но я говорю из любви к  че-
ловечеству. Он плясал сейчас самый неприличный из танцев.  Никому  здесь
до этого нет и дела. Но вот сами послушайте. Отвечай: что ты делал  сей-
час? отвечай же, отвечай немедленно - слышишь?
 
   - Пля-сал... - проговорил Фалалей, усиливая рыдания.
 
   - Что же ты плясал? какой танец? говори же!
 
   - Комаринского...
 
   - Комаринского! А кто этот комаринский? Что такое комаринский?  Разве
я могу понять что-нибудь из этого ответа? Ну же, дай  нам  понятие:  кто
такой твой комаринский?
 
   - Му-жик...
 
   - Мужик! только мужик? Удивляюсь! Значит, замечательный  мужик!  зна-
чит, это какой-нибудь знаменитый мужик, если о нем уже сочиняются  поэмы
и танцы? Ну, отвечай же!
 
   Тянуть жилы была потребность Фомы. Он заигрывал с своей жертвой,  как
кошка с мышкой; но Фалалей молчит, хнычет и не понимает вопроса.
 
   - Отвечай же! - настаивает Фома, - тебя спрашивают: какой это  мужик?
говори же!.. господский ли, казенный ли, вольный, обязанный, экономичес-
кий? Много есть мужиков...
 
   - Э-ко-но-ми-ческий...
 
   - А, экономический! Слышите, Павел Семеныч? новый исторический  факт:
комаринский мужик - экономический. Гм!.. Ну, что же сделал этот экономи-
ческий мужик? за какие подвиги его так воспевают и... выплясывают?
 
   Вопрос был щекотливый, а так как относился к Фалалею, то и опасный.
 
   - Ну... вы... однако ж... - заметил было Обноскин, взглянув  на  свою
маменьку, которая начинала как-то особенно повертываться на  диване.  Но
что было делать? капризы Фомы Фомича считались законами.
 
   - Помилуйте, дядюшка, если вы не уймете этого дурака, ведь он... Слы-
шите, до чего он добирается? Фалалей что-нибудь соврет, уверяю вас...  -
шепнул я дяде, который потерялся и не знал, на что решиться.
 
   - Ты бы, однако ж, Фома... - начал он, - вот я рекомендую тебе, Фома,
мой племянник, молодой человек, занимался минералогией...
 
   - Я вас прошу, полковник, не перебивайте меня с вашей минералогией, в
которой вы, сколько мне известно, ничего не знаете, а может быть, и дру-
гие тоже. Я не ребенок. Он ответит мне, что этот мужик, вместо того что-
бы трудиться для блага своего семейства, напился пьян, пропил  в  кабаке
полушубок и пьяный побежал по улице. В этом, как известно, и состоит со-
держание всей этой поэмы, восхваляющей пьянство. Не беспокойтесь, он те-
перь знает, что ему отвечать. Ну, отвечай же:  что  сделал  этот  мужик?
ведь я тебе подсказал, в рот положил. Я именно от самого тебя хочу  слы-
шать, что он сделал, чем прославился,  чем  заслужил  такую  бессмертную
славу, что его уже воспевают трубадуры? Ну?
 
   Несчастный Фалалей в тоске озирался кругом и в недоумении,  что  ска-
зать, открывал и закрывал рот, как карась, вытащенный из воды на песок.
 
   - Стыдно ска-зать! - промычал он, наконец, в совершенном отчаянии.
 
   - А! стыдно сказать! - подхватил Фома, торжествуя. - Вот этого-то я и
добивался, полковник! Стыдно сказать, а не стыдно делать? Вот нравствен-
ность, которую вы посеяли, которая взошла и которую вы теперь... полива-
ете. Но нечего терять слова! Ступай теперь на кухню, Фалалей.  Теперь  я
тебе ничего не скажу из уважения к публике; но сегодня же, сегодня же ты
будешь жестоко и больно наказан. Если же нет, если и в этот раз меня  на
тебя променяют, то ты оставайся здесь и утешай своих господ комаринским,
а я сегодня же выйду из этого дома! Довольно! Я сказал, Ступай!
 
   - Ну уж вы, кажется, строго... - промямлил Обноскин.
 
   - Именно, именно, именно! - крикнул было дядя, но оборвался и  замол-
чал. Фома мрачно на него покосился.
 
   - Удивляюсь я, Павел Семеныч, - продолжал он, - что  ж  делают  после
этого все эти современные литераторы, поэты, ученые, мыслители?  Как  не
обратят они внимания на то, какие песни поет русский народ и  под  какие
песни пляшет русский народ? Что ж делали до сих  пор  все  эти  Пушкины,
Лермонтовы, Бороздны? Удивляюсь! Народ пляшет комаринского, эту апофеозу
пьянства, а они воспевают какие-то незабудочки! Зачем же не напишут  они
более благонравных песен для народного употребления и не бросят свои не-
забудочки? Это социальный вопрос! Пусть изобразят они мне мужика, но му-
жика облагороженного, так сказать, селянина, а не мужика. Пусть  изобра-
зят этого сельского мудреца в простоте своей, пожалуй, хоть даже в  лап-
тях - я и на это согласен, - но преисполненного добродетелями, которым -
я это смело говорю - может позавидовать даже какой-нибудь слишком  прос-
лавленный Александр Македонский. Я знаю Русь, и Русь меня знает:  потому
и говорю это. Пусть изобразят этого мужика, пожалуй,  обремененного  се-
мейством и сединою, в душной избе, пожалуй, еще голодного, но  довольно-
го, не ропщущего, но благословляющего свою бедность и равнодушного к зо-
лоту богача. Пусть сам богач, в умилении души, принесет ему наконец свое
золото; пусть даже при этом случае произойдет соединение добродетели му-
жика с добродетелями его барина и,  пожалуй,  еще  вельможи.  Селянин  и
вельможа, столь разъединенные на ступенях общества,  соединяются,  нако-
нец, в добродетелях - это высокая мысль! А то что мы видим? С одной сто-
роны, незабудочки, а с другой - выскочил из кабака и бежит  по  улице  в
растерзанном виде! Ну, что ж, скажите, тут поэтического? чем любоваться?
где ум? где грация? где нравственность? Недоумеваю!
 
   - Сто рублей я тебе должен, Фома Фомич, за такие слова! -  проговорил
Ежевикин с восхищенным видом.
 
   - А ведь черта лысого с меня и получит,  -  прошептал  он  мне  поти-
хоньку. - Польсти, польсти!
 
   - Ну, да ... это вы хорошо изобразили, - промямлил Обноскин.
 
   - Именно, именно, именно! - вскрикнул дядя, слушавший  с  глубочайшим
вниманием и глядевший на меня с торжеством.
 
   - Тема-то какая завязалась! - шепнул он, потирая руки. - Многосторон-
ний разговор, черт возьми! Фома Фомич, вот мой племянник, - прибавил  он
от избытка чувств. - Он тоже занимался литературой, - рекомендую.
 
   Фома Фомич, как и прежде, не обратил ни малейшего внимания  на  реко-
мендацию дяди.
 
   - Ради бога, не рекомендуйте меня более! я вас серьезно прошу, - шеп-
нул я дяде с решительным видом.
 
   - Иван Иваныч! - начал вдруг Фома, обращаясь к  Мизинчикову  и  прис-
тально смотря на него, - вот мы теперь говорили: какого вы мнения?
 
   - Я? вы меня спрашиваете? - с удивлением отозвался Мизинчиков, с  та-
ким видом, как будто его только что разбудили.
 
   - Да, вы-с. Спрашиваю вас потому, что дорожу  мнением  истинно  умных
людей, а не каких-нибудь проблематических умников, которые  умны  потому
только, что их беспрестанно рекомендуют за умников, за  ученых,  а  иной
раз и нарочно выписывают, чтоб показать их в балагане или вроде того.
 
   Камень был пущен прямо в мой огород. И, однако ж, не  было  сомнения,
что Фома Фомич, не обращавший на меня никакого внимания, завел весь этот
разговор о литературе единственно для меня, чтоб  ослепить,  уничтожить,
раздавить с первого шага петербургского ученого, умника. Я,  по  крайней
мере, не сомневался в этом.
 
   - Если вы хотите знать мое мнение, то я... я с вашим  мнением  согла-
сен, - отвечал Мизинчиков вяло и нехотя.
 
   - Вы все со мной согласны! даже тошно становится, - заметил  Фома.  -
Скажу вам откровенно, Павел Семеныч, -  продолжал  он  после  некоторого
молчания, снова обращаясь к Обноскину, - если я и уважаю  за  что  бесс-
мертного Карамзина, то это не за историю, не за "Марфу Посадницу", не за
"Старую и новую Россию", а именно за то, что он написал "Фрола  Силина":
это высокий эпос! это произведение чисто народное и не умрет во веки ве-
ков! Высочайший эпос!
 
   - Именно, именно, именно! высокая эпоха! Фрол  Силин,  благодетельный
человек! Помню, читал; еще выкупил двух девок, а потом смотрел на небо и
плакал. Возвышенная черта, - поддакнул дядя, сияя от удовольствия.
 
   Бедный дядя! Он никак не мог удержаться, чтоб не ввязаться  в  ученый
разговор. Фома злобно улыбнулся, но промолчал.
 
   - Впрочем, и теперь пишут занимательно, - осторожно вмешалась  Анфиса
Петровна. - Вот, например, "Брюссельские тайны".
 
   - Не скажу-с, - заметил Фома, как бы с сожалением. - Читал я  недавно
одну из поэм... Ну, что! "Незабудочки"! А если хотите, из  новейших  мне
более всех нравится "Переписчик" - легкое перо!
 
   - "Переписчик"! - вскрикнула Анфиса Петровна, - это тот, который  пи-
шет в журнал письма? Ах, как это восхитительно! какая игра слов!
 
   - Именно, игра слов. Он, так сказать,  играет  пером.  Необыкновенная
легкость пера!
 
   - Да; но он педант, - небрежно заметил Обноскин.
 
   - Педант, педант - не спорю; но милый педант, но  грациозный  педант!
Конечно, ни одна из идей его не выдержит основательной критики; но увле-
каешься легкостью! Пустослов - согласен; но  милый  пустослов!  Помните,
например, он объявляет в литературной статье, что у него есть  свои  по-
местья?
 
   - Поместья? - подхватил дядя, - это хорошо! Которой губернии?
 
   Фома остановился, пристально посмотрел на дядю и продолжал тем же то-
ном:
 
   - Ну, скажите ради здравого смысла: для чего  мне,  читателю,  знать,
что у него есть поместья? Есть - так поздравляю вас с этим! Но как мило,
как это шутливо описано! Он блещет остроумием, он брызжет остроумием, он
кипит! Это какой-то Нарзан остроумия! Да, вот как надо писать!  Мне  ка-
жется, я бы именно так писал, если б согласился писать в журналах...
 
   - Может, и лучше еще-с, - почтительно заметил Ежевикин.
 
   - Даже что-то мелодическое в слоге! - поддакнул дядя.
 
   Фома Фомич, наконец, не вытерпел.
 
   - Полковник, - сказал он, - нельзя ли вас  попросить  -  конечно,  со
всевозможною деликатностью - не мешать нам и позволить нам в  покое  до-
кончить наш разговор. Вы не можете судить в нашем разговоре, не  можете!
Не расстроивайте же нашей приятной литературной беседы. Занимайтесь  хо-
зяйством, пейте чай, но... оставьте литературу в покое. Она от этого  не
проиграет, уверяю вас!
 
   Это уже превышало верх всякой дерзости! Я не знал, что подумать.
 
   - Да ведь ты же сам, Фома, говорил, что мелодическое, - с тоскою про-
изнес сконфуженный дядя.
 
   - Так-с. Но я говорил с знанием дела, я говорил кстати; а вы?
 
   - Да-с, мы-то с умом говорили-с, - подхватил Ежевикин, увиваясь около
Фомы Фомича. - Ума-то у нас так немножко-с,  занимать  приходится,  раз-
ве-разве что на два министерства хватит, а нет, так мы и с третьим упра-
вимся, - вот как у нас!
 
   - Ну, значит, опять соврал! - заключил дядя и улыбнулся своей  добро-
душной улыбкою.
 
   - По крайней мере, сознаетесь, - заметил Фома.
 
   - Ничего, ничего, Фома, я не сержусь. Я знаю, что ты, как друг,  меня
останавливаешь, как родной брат. Это я сам позволил тебе, даже просил об
этом! Это дельно, дельно! Это для моей же пользы! Благодарю и воспользу-
юсь!
 
   Терпение мое истощалось. Все, что я до сих пор по слухам знал о  Фоме
Фомиче, казалось мне несколько преувеличенным. Теперь же, когда я увидел
все сам, на деле, изумлению моему не было пределов. Я не верил  себе;  я
понять не мог такой дерзости, такого  нахального  самовластия,  с  одной
стороны, и такого добровольного рабства, такого легковерного  добродушия
- с другой. Впрочем, даже и дядя был смущен такою  дерзостью.  Это  было
видно... Я горел желанием как-нибудь связаться с Фомой, сразиться с ним,
как-нибудь нагрубить ему поазартнее, - а там что бы ни было!  Эта  мысль
одушевила меня. Я искал случая и в ожидании совершенно обломал поля моей
шляпы. Но случай не представлялся: Фома решительно не хотел замечать ме-
ня.
 
   - Правду, правду ты говоришь, Фома, - продолжал  дядя,  всеми  силами
стараясь понравиться и хоть чем-нибудь замять  неприятность  предыдущего
разговора. - Это ты правду режешь, Фома, благодарю. Надо знать  дело,  а
потом уж и рассуждать о нем. Каюсь! Я уже не раз бывал в  таком  положе-
нии. Представь себе, Сергей, я один раз даже экзаменовал... Вы смеетесь!
Ну вот, подите! Ей-богу, экзаменовал, да и только. Пригласили меня в од-
но заведение на экзамен, да и посадили вместе с экзаменаторами, так, для
почету, лишнее место было. Так я, признаюсь тебе,  даже  струсил,  страх
какой-то напал: решительно ни одной науки не знаю! Что делать!  Вот-вот,
думаю, самого к доске потянут! Ну, а потом - ничего, обошлось; даже  сам
вопросы задавал, спросил: кто был Ной? Вообще превосходно отвечали;  по-
том завтракали и за процветание пили шампанское. Отличное заведение!
 
   Фома Фомичи и Обноскин покатились со смеху.
 
   - Да я и сам потом смеялся, - крикнул дядя, смеясь добродушнейшим об-
разом и радуясь, что все развеселились. - Нет, Фома,  уж  куда  ни  шло!
распотешу я вас всех, расскажу, как я  один  раз  срезался...  Вообрази,
Сергей, стояли мы в Красногорске...
 
   - Позвольте вас спросить, полковник: долго вы будете рассказывать ва-
шу историю? - перебил Фома.
 
   - Ах, Фома! да ведь это чудеснейшая история; просто лопнуть со  смеху
можно. Ты только послушай: это хорошо, ей-богу хорошо. Я расскажу, как я
срезался.
 
   - Я всегда с удовольствием слушаю ваши истории, когда они в этом  ро-
де, - проговорил Обноскин, зевая.
 
   - Нечего делать, приходится слушать, - решил Фома.
 
   - Да ведь, ей-богу же, будет хорошо, Фома. Я хочу рассказать,  как  я
один раз срезался, Анфиса Петровна. Послушай и ты,  Сергей:  это  поучи-
тельно даже. Стояли мы  в  Красногорске  (  начал  дядя,  сияя  от  удо-
вольствия, скороговоркой и торопясь, с бесчисленными вводными  предложе-
ниями, что было с ним всегда, когда он начинал  что-нибудь  рассказывать
для удовольствия публики). Только что пришли, в тот же вечер отправляюсь
в спектакль. Превосходнейшая  актриса  была  Куропаткина;  потом  еще  с
штаб-ротмистром Зверковым бежала и пьесы  не  доиграла:  так  занавес  и
опустили ... То есть бестия был этот Зверков, и попить и в  картины  за-
няться, и не то чтобы пьяница, а так, готов с товарищами разделить мину-
ту. Но как запьет настоящим образом, так уж тут все забыл: где живет,  в
каком государстве, как самого зовут? - словом, решительно все; но в сущ-
ности превосходнейший малый ... Ну-с, сижу я в театре. В антракте  встаю
и  сталкиваюсь  с  прежним  товарищем,  Корноуховым  ...  Я  вам  скажу,
единственный малый. Лет, правда, шесть мы уж не видались. Ну, был в кам-
пании, увешан крестами; теперь, слышал  недавно,  -  уже  действительный
статский; в статскую службу перешел, до больших чинов дослужился ... Ну,
разумеется, обрадовались. То да се. А рядом с нами в ложе сидят три  да-
мы; та, которая слева, рожа, каких свет не производил ...  После  узнал:
превосходнейшая женщина, мать семейства, осчастливила мужа ... Ну-с, вот
я, как дурак, и бряк Корноухову: "Скажи, брат, не знаешь ли, что это  за
чучело выехала?" - "Которая это?" - "Да эта". - "Да это  моя  двоюродная
сестра". Тьфу, черт! Судите о моем положении! Я, чтоб  поправиться:  "Да
нет, говорю, не эта. Эк у тебя глаза! Вот та, которая оттуда сидит:  кто
эта?" - "Это моя сестра". Тьфу ты пропасть! А сестра его,  как  нарочно,
розанчик-розанчиком, премилушка; так разодета: брошки, перчаточки, брас-
летики, - словом сказать, сидит херувимчиком; после вышла замуж за  пре-
восходнейшего человека, Пыхтина; она с ним бежала, обвенчались без спро-
су; ну, а теперь все это как следует: и богато живут; отцы не  нарадуют-
ся! ... Ну-с, вот. "Да нет! - кричу, а сам не знаю, куда провалиться,  -
не эта!" - "Вот в середине-то которая?" - "Да, в середине". - "Ну, брат,
это жена моя" ... Между нами: объедение, а не дамочка! то есть так бы  и
проглотил ее всю целиком от удовольствия ... "Ну, говорю, видал ты  ког-
да-нибудь дурака? Так вот он перед тобой, и голова его тут же: руби,  не
жалей!" Смеется. После спектакля меня познакомил и, должно быть, расска-
зал, проказник. Что-то очень смеялись! И, признаюсь, никогда еще так ве-
село не проводил время. Так вот как иногда, брат Фома, можно  срезаться!
Ха-ха-ха-ха!
 
   Но напрасно смеялся бедный дядя; тщетно обводил он кругом свой  весе-
лый и добрый взгляд: мертвое молчание было ответом на его веселую  исто-
рию. Фома Фомич сидел в мрачном безмолвии, а за ним и все; только Обнос-
кин слегка улыбался, предвидя гонку, которую зададут дяде. Дядя  сконфу-
зился и покраснел. Того-то и желалось Фоме.
 
   - Кончили ль вы? - спросил он наконец с важностью, обращаясь к  скон-
фуженному рассказчику.
 
   - Кончил, Фома.
 
   - И рады?
 
   - То есть как это рад, Фома? - с тоскою отвечал бедный дядя.
 
   - Легче ли вам теперь? Довольны ли вы, что расстроили приятную  лите-
ратурную беседу друзей, прервав их и тем удовлетворив мелкое свое  само-
любие?
 
   - Да полно же, Фома! Я вас же всех хотел развеселить, а ты ...
 
   - Развеселить? - вскричал Фома, вдруг необыкновенно разгорячась, - но
вы способны навести уныние, а не развеселить. Развеселить! Но знаете ли,
что ваша история была почти безнравственна? Я уже не говорю: неприлична,
- это само собой ... Вы объявили сейчас, с редкою грубостью чувств,  что
смеялись над невинностью, над благородной дворянкой, оттого только,  что
она не имела чести вам понравиться. И нас же, нас хотели заставить  сме-
яться, то есть поддакивать вам, поддакивать грубому и неприличному  пос-
тупку, и все потому только, что вы хозяин этого дома! Воля ваша, полков-
ник, вы можете сыскать себе прихлебателей, лизоблюдов, партнеров, можете
даже их выписывать из дальних стран и тем усиливать свою свиту, в  ущерб
прямодушию и откровенному благородству души; но никогда Фома Опискин  не
будет ни льстецом, ни лизоблюдом, ни прихлебателем вашим! В чем  другом,
а уж в этом я вас заверяю!..
 
   - Эх, Фома! не понял ты меня, Фома!
 
   - Нет, полковник, я вас давно раскусил, я вас насквозь  понимаю!  Вас
гложет самое неограниченное самолюбие; вы с претензиями на  недосягаемую
остроту ума и забываете, что острота тупится о претензию. Вы ...
 
   - Да полно же, Фома, ради бога! Постыдись хоть людей! ...
 
   - Да ведь грустно же видеть все это, полковник, а видя, -  невозможно
молчать. Я беден, я проживаю у вашей родительницы. Пожалуй, еще  подума-
ют, что я льщу вам моим молчанием; а я не хочу, чтоб какой-нибудь  моло-
косос мог принять меня за вашего прихлебателя! Может быть, я, входя сюда
давеча, даже нарочно усилил мою правдивую откровенность, нарочно принуж-
ден был дойти даже до грубости, именно потому, что вы сами ставите  меня
в такое положение. Вы слишком надменны со мной,  полковник.  Меня  могут
счесть за вашего раба, за приживальщика. Ваше удовольствие унижать  меня
перед незнакомыми, тогда как я вам равен, слышите ли? равен во всех  от-
ношениях. Может быть, даже я вам делаю одолжение тем, что живу у вас,  а
не вы мне. Меня унижают; следственно, я сам должен себя  хвалить  -  это
естественно! Я не могу не говорить, я должен говорить, должен немедленно
протестовать, и потому прямо и просто объявляю вам, что вы  феноменально
завистливы! Вы видите, например, что человек в простом, дружеском разго-
воре невольно выказал свои познания, начитанность, вкус: так вот уж  вам
и досадно, вам и неймется: "Дай же и я свои познания и вкус  выкажу!"  А
какой у вас вкус, с позволения сказать? Вы в изящном смыслите столько  -
извините меня, полковник, - сколько смыслит, например, хоть бык в  говя-
дине! Это резко, грубо - сознаюсь, по крайней мере, прямодушно  и  спра-
ведливо. Этого не услышите вы от ваших льстецов, полковник.
 
   - Эх, Фома!
 
   - То-то: "эх, Фома"! Видно, правда не пуховик. Ну, хорошо; мы еще по-
том поговорим об этом, а теперь позвольте и мне немного повеселить  пуб-
лику. Не все же вам одним отличаться. Павел Семенович! видели вы это чу-
до морское в человеческом образе? Я уж давно его наблюдаю. Вглядитесь  в
него: ведь он съесть меня хочет, так-таки живьем, целиком!
 
   Дело шло о Гавриле. Старый слуга стоял у  дверей  и  действительно  с
прискорбием смотрел, как распекали его барина.
 
   - Хочу и я вас потешить спектаклем, Павел Семеныч. - Эй  ты,  ворона,
пошел сюда! Да удостойте подвинуться поближе, Гаврила Игнатьич!  -  Это,
вот видите ли, Павел Семеныч, Гаврила; за грубость и в наказание изучает
французский диалект. Я, как Орфей, смягчаю здешние нравы, только не пес-
нями, а французским диалектом. - Ну, француз, мусью шематон,  -  терпеть
не может, когда говорят ему: мусью шематон, - знаешь урок?
 
   - Вытвердил, - отвечал, повесив голову, Гаврила.
 
   - А парле-ву-франсе?
 
   - Вуй, мусье, же-ле-парль-эн-пе ...
 
   Не знаю, грустная ли фигура Гаврилы при произношении французской фра-
зы была причиною, или предугадывалось всеми желание Фомы, чтоб все  зас-
меялись, но только все так и покатились со смеху,  лишь  только  Гаврила
пошевелил языком. Даже генеральша изволила засмеяться. Анфиса  Петровна,
упав на спинку дивана, взвизгивала, закрываясь веером. Смешнее всего по-
казалось то, что Гаврила, видя, во что превратился экзамен, не выдержал,
плюнул и с укоризною произнес: "Вот до какого сраму  дожил  на  старости
лет!"
 
   Фома Фомич встрепенулся.
 
   - Что? что ты сказал? Грубиянить вздумал?
 
   - Нет. Фома Фомич, - с достоинством отвечал Гаврила, - не грубиянство
слова мои, и не след мне, холопу,  перед  тобой,  природным  господином,
грубиянить. Но всяк человек образ божий на себе носит, образ его и подо-
бие. Мне уже шестьдесят третий год от роду.  Отец  мой  Пугачева-изверга
помнит, а деда моего вместе с барином, Матвеем Никитичем, - дай  бог  им
царство небесное - Пугач на одной осине повесил, за что родитель мой  от
покойного барина, Афанасья Матвеича, не в пример другим был почтен:  ка-
мардином служил и дворецким свою жизнь скончал. Я же, сударь,  Фома  Фо-
мич, хотя и господский холоп, а такого сраму, как теперь,  отродясь  над
собой не видывал!
 
   И с последним словом Гаврила развел руками  и  склонил  голову.  Дядя
следил за ним с беспокойством.
 
   - Ну, полно, полно, Гаврила! -  вскричал  он,  -  нечего  распростра-
няться; полно!
 
   - Ничего, ничего, - проговорил Фома, слегка побледнев  и  улыбаясь  с
натуги. - Пусть поговорит; это ведь все ваши плоды ...
 
   - Все расскажу, - продолжал Гаврила с необыкновенным одушевлением,  -
ничего не потаю! Руки свяжут, язык не завяжут! Уж на что я, Фома  Фомич,
гнусный перед тобою выхожу человек, одно слово: раб, а и  мне  в  обиду!
Услугой и подобострастьем я перед тобой завсегда обязан, для  того,  что
рабски рожден и всякую обязанность во страхе и трепете происходить  дол-
жен. Книжку сочинять сядешь, я докучного обязан к тебе не допускать, для
того - это настоящая должность моя выходит. Прислужить, что понадобится,
- с моим полным удовольствием сделаю. А то, что на старости  лет  по-за-
морски лаять да перед людьми сраму набираться! Да я в людскую теперь  не
могу сойти: "француз ты, говорят, француз!" Нет, сударь, Фома Фомич,  не
один я, дурак, а уж и добрые люди начали говорить в один голос,  что  вы
как есть злющий человек теперь стали, а что барин наш перед вами все од-
но, что малый ребенок; что вы хоть породой и енаральский сын и сами, мо-
жет, немного до енарала не дослужили, но такой злющий, как то есть  дол-
жен быть настоящей фурий.
 
   Гаврила кончил. Я был вне себя от восторга. Фома Фомич сидел  бледный
от ярости среди всеобщего замешательства и как будто не  мог  еще  опом-
ниться от неожиданного нападения Гаврилы; как будто он в эту минуту  еще
соображал: в какой степени должно ему рассердиться? Наконец  воспоследо-
вал взрыв.
 
   - Как! он смел обругать меня, - меня! да это бунт! - завизжал Фома  и
вскочил со стула.
 
   За ним вскочила генеральша и всплеснула  руками.  Началась  суматоха.
Дядя бросился выталкивать преступного Гаврилу.
 
   - В кандалы его, в кандалы! - кричала генеральша, - Сейчас же  его  в
город и в солдаты отдай, Егорушка! Не то не будет тебе моего благослове-
ния. Сейчас же на него колодку набей и в солдаты отдай!
 
   - Как, - кричал Фома, - раб! халдей! хамлет! осмелился обругать меня!
он, он, обтирка моего сапога! он осмелился назвать меня фурией!
 
   Я выступил вперед с необыкновенною решимостью.
 
   - Признаюсь, что я в этом случае совершенно согласен с мнением Гаври-
лы, - сказал я, смотря Фоме Фомичу прямо в глаза и дрожа от волнения.
 
   Он был так поражен этой выходкой, что в первую  минуту,  кажется,  не
верил ушам своим.
 
   - Это еще что? - вскрикнул он наконец, накидываясь на меня в  исступ-
лении и впиваясь в меня своими маленькими, налитыми кровью глазами. - Да
ты кто такой?
 
   - Фома Фомич ... - заговорил было совершенно потерявшийся дядя, - это
Сережа, мой племянник ...
 
   - Ученый! - завопил Фома, -  так  это  он-то  ученый?  Либерте-эгали-
те-фратерните! Журналь де деба! Нет, брат, врешь! в  Саксонии  не  была!
Здесь не Петербург, не надуешь! Да плевать мне на твой де деба!  У  тебя
де деба, а по-нашему выходит: "Нет, брат, слаба!" Ученый! Да ты  сколько
знаешь, я всемерно столько забыл! вот какой ты ученый!
 
   Если б не удержали его, он, мне кажется, бросился бы на меня с  кула-
ками.
 
   - Да он пьян, - проговорил я, с недоумением озираясь кругом.
 
   - Кто? Я? - прикрикнул Фома не своим голосом.
 
   - Да, вы!
 
   - Пьян?
 
   - Пьян.
 
   Этого Фома не мог вынести. Он взвизгнул, как будто его начали резать,
и бросился вон из комнаты. Генеральша хотела, кажется, упасть в обморок,
но рассудила лучше бежать за Фомой Фомичом. За ней побежали и все, а  за
всеми дядя. Когда я опомнился и огляделся, то увидел  в  комнате  одного
Ежевикина. Он улыбался и потирал себе руки.
 
   - Про иезуитика-то давеча обещались, - проговорил он вкрадчивым голо-
сом.
 
   - Что? - спросил я, не понимая, в чем дело.
 
   - Про иезуитика давеча рассказать обещались ... анекдотец-с ...
 
   Я выбежал на террасу, а оттуда в сад. Голова моя шла кругом ...



   VIII
   ОБъЯСНЕНИЕ В ЛЮБВИ
 
   С четверть часа бродил я по саду, раздраженный и  крайне  недовольный
собой, обдумывая: что мне теперь делать? Солнце садилось. Вдруг, на  по-
вороте в одну темную аллею, я встретился лицом к лицу  с  Настенькой.  В
глазах ее были слезы, в руках платок, которым она утирала их.
 
   - Я вас искала, - сказала она.
 
   - А я вас, - отвечал я ей. - Скажите: я в сумасшедшем доме или нет?
 
   - Вовсе не в сумасшедшем доме, - проговорила она обидчиво, пристально
взглянув на меня.
 
   - Но если так, так что ж это делается? Ради  самого  Христа,  подайте
мне какой-нибудь совет! Куда теперь ушел дядя? Можно мне  туда  идти?  Я
очень рад, что вас встретил: может быть, вы меня в чем-нибудь и настави-
те.
 
   - Нет, лучше не ходите. Я сама ушла от них.
 
   - Да где они?
 
   - А кто знает? Может быть, опять в огород побежали, - проговорила она
раздражительно.
 
   - В какой огород?
 
   - Это Фома Фомич на прошлой неделе закричал, что не хочет  оставаться
в доме, и вдруг побежал в огород, достал в шалаше заступ и  начал  гряды
копать. Мы все удивились: не с ума ли сошел? "Вот, говорит, чтоб не поп-
рекнули меня потом, что я даром хлеб ел, буду землю копать и свой  хлеб,
что здесь ел, заработаю, а потом и уйду. Вот до  чего  меня  довели!"  А
тут-то все плачут и перед ним чуть не на коленях стоят,  заступ  у  него
отнимают; а он-то копает; всю репу только перекопал. Сделали раз поблаж-
ку - вот он, может быть, и теперь повторяет. От него станется.
 
   - И вы... и вы рассказываете это так хладнокровно!  -  вскричал  я  в
сильнейшем негодовании.
 
   Она взглянула на меня сверкавшими глазами.
 
   - Простите мне; я уж и не знаю, что говорю! Послушайте, вам известно,
зачем я сюда приехал?
 
   - Н...нет, - отвечала она, закрасневшись, и какое-то тягостное ощуще-
ние отразилось в ее милом лице.
 
   - Вы извините меня, - продолжал я, - я теперь расстроен, я  чувствую,
что не так бы следовало мне начать говорить об этом...  особенно  с  ва-
ми... Но все равно! По-моему, откровенность в таких делах  лучше  всего.
Признаюсь... то есть я хотел сказать... вы знаете намерения дядюшки?  Он
приказал мне искать вашей руки...
 
   - О, какой вздор! Не говорите этого, пожалуйста! - сказала она,  пос-
пешно перебивая меня и вся вспыхнув.
 
   Я был озадачен.
 
   - Как вздор? Но он ведь писал ко мне.
 
   - Так он-таки вам писал? - спросила она с живостью. - Ах, какой!  Как
же он обещался, что не будет писать! Какой  вздор!  Господи,  какой  это
вздор!
 
   - Простите меня, - пробормотал я, не  зная,  что  говорить,  -  может
быть, я поступил неосторожно, грубо... но ведь такая минута! Сообразите:
мы окружены бог знает чем...
 
   - Ох, ради бога, не извиняйтесь! Поверьте, что мне и без того  тяжело
это слушать, а между тем судите: я и сама хотела заговорить с вами, чтоб
узнать что-нибудь... Ах, какая досада! так он-таки вам писал!  Вот  это-
го-то я пуще всего боялась! Боже мой, какой это человек! А вы и поверили
и прискакали сюда сломя голову? Вот надо было!
 
   Она не скрывала своей досады. Положение мое было непривлекательно.
 
   - Признаюсь, я не ожидал, - проговорил я в самом полном  смущении,  -
такой оборот... я, напротив, думал...
 
   - А, так вы думали? - произнесла она с легкой иронией, слегка закусы-
вая губу. - А знаете, вы мне покажите это письмо, которое он вам писал?
 
   - Хорошо-с.
 
   - Да вы не сердитесь, пожалуйста, на меня, не обижайтесь; и без  того
много горя! - сказала она просящим  голосом,  а  между  тем  насмешливая
улыбка слегка мелькнула на ее хорошеньких губках.
 
   - Ох, пожалуйста, не принимайте меня за дурака! - вскричал я с горяч-
ностью. - Но, может быть, вы предубеждены против меня? может  быть,  вам
кто-нибудь на меня насказал? может быть, вы потому,  что  я  там  теперь
срезался? Но это ничего - уверяю вас. Я сам понимаю, каким я теперь  ду-
раком стою перед вами. Не смейтесь, пожалуйста, надо мной!  Я  не  знаю,
что говорю ... А все это оттого, что мне эти проклятые двадцать два  го-
да!
 
   - О боже мой! Так что ж?
 
   - Как так что ж? Да ведь кому двадцать два года, у того  это  на  лбу
написано, как у меня например, когда я давеча на средину комнаты  выско-
чил или как теперь перед вами ... Распроклятый возраст!
 
   - Ох, нет, нет! - отвечала Настенька, едва удерживаясь от смеха. -  Я
уверена, что вы и добрый, и милый, и умный, и, право, я искренно  говорю
это! Но ... вы только очень самолюбивы. От этого еще можно исправиться.
 
   - Мне кажется, я самолюбив сколько нужно.
 
   - Ну, нет. А давеча, когда вы сконфузились - и отчего ж? оттого,  что
споткнулись при входе!.. Какое право вы имели выставлять на смех  вашего
доброго, вашего великодушного дядю, который вам  сделал  столько  добро?
Зачем вы хотели свалить на него смешное, когда сами были смешны? Это бы-
ло дурно, стыдно! Это не делает вам чести, и, признаюсь вам, вы были мне
очень противны в ту минуту - вот вам!
 
   - Это правда! Я был болван! Даже больше: я сделал подлость! Вы приме-
тили ее - и я уже наказан! Браните меня, смейтесь надо мной,  но  послу-
шайте: может быть, вы перемените наконец ваше мнение, - прибавил я,  ув-
лекаемый каким-то странным чувством, - вы меня еще так мало знаете,  что
потом, когда узнаете больше, тогда ... может быть ...
 
   - Ради бога, оставим этот разговор! - вскричала Настенька  с  видимым
нетерпением.
 
   - Хорошо, хорошо, оставимте! Но ... где я могу вас видеть?
 
   - Как где видеть?
 
   - Но ведь не может же быть, чтоб мы с вами сказали  последнее  слово,
Настасья Евграфовна! Ради бога, назначьте мне свиданье, хоть сегодня же.
Впрочем, теперь уж смеркается. Ну так, если только можно, завтра  утром,
пораньше; я нарочно велю себя разбудить пораньше. Знаете, там, у  пруда,
есть беседка. Я ведь помню; я знаю дорогу. Я ведь здесь жил маленький.
 
   - Свидание! Но зачем это? Ведь мы и без того теперь говорим.
 
   - Но я теперь еще ничего не знаю, Настасья Евграфовна. Я  сперва  все
узнаю от дядюшки. Ведь должен же он наконец мне все рассказать, и  тогда
я, может быть, скажу вам что-нибудь очень важное ...
 
   - Нет, нет! не надо, не надо! - вскричала Настенька, -  кончимте  все
разом теперь, так чтоб потом и помину не было. А в ту беседку и не ходи-
те напрасно: уверяю вас, я не приду, и выкиньте, пожалуйста,  из  головы
весь этот вздор - я серьезно прошу вас ...
 
   - Так, значит, дядя поступил со мною, как сумасшедший! - вскричал я в
припадке нестерпимой досады. - Зачем же он вызывал меня  после  этого?..
Но слышите, что это за шум?
 
   Мы были близко от дома. Из растворенных окон раздавались визг  и  ка-
кие-то необыкновенные крики.
 
   - Боже мой! - сказала она побледнев, - опять! Я так и  предчувствова-
ла!
 
   - Вы предчувствовали? Настасья Евграфовна, еще один вопрос. Я, конеч-
но, не имею ни малейшего права, но решаюсь предложить вам этот последний
вопрос для общего блага. Скажите - и это умрет во мне -  скажите  откро-
венно: дядя влюблен в вас или нет?
 
   - Ах! выкиньте, пожалуйста, этот вздор  из  головы  раз  навсегда!  -
вскричала она, вспыхнув от гнева. - И вы тоже! Кабы был влюблен, не  хо-
тел бы выдать меня за вас, - прибавила она с горькою улыбкою. - И с  че-
го, с чего это взяли? Неужели вы не понимаете, о чем идет дело?  Слышите
эти крики?
 
   - Но... это Фома Фомич...
 
   - Да, конечно, Фома Фомич; но теперь из-за меня идет дело, потому что
они то же говорят, что и вы, ту же бессмыслицу; тоже подозревают, что он
влюблен в меня. А так как я бедная, ничтожная, а так как  замарать  меня
ничего не стоит, а они хотят женить его на другой, так  вот  и  требуют,
чтоб он меня выгнал домой, к отцу, для безопасности. А ему когда  скажут
про это, то он тотчас же из себя выходит; даже Фому Фомича разорвать го-
тов. Вот они теперь и кричат об этом; уж я предчувствую, что об этом.
 
   - Так это все правда! Так, значит,  он  непременно  женится  на  этой
Татьяне?
 
   - На какой Татьяне?
 
   - Ну, да на этой дуре.
 
   - Вовсе не дуре! Она добрая. Не имеете вы права так говорить!  У  нее
благородное сердце, благороднее, чем у многих других.  Она  не  виновата
тем, что несчастная.
 
   - Простите. Положим, вы в этом совершенно правы; но не ошибаетесь  ли
вы в главном? Как же, скажите, я заметил, что они хорошо принимают ваше-
го отца? Ведь если б они до такой уж степени сердились на  вас,  как  вы
говорите, и вас выгоняли, так и на него бы сердились и его бы худо  при-
нимали.
 
   - А разве вы не видите, что делает для меня мой отец! Он шутом  перед
ними вертится! Его принимают именно потому, что он успел подольститься к
Фоме Фомичу. А так как Фома Фомич сам был шутом, так ему и лестно, что и
у него теперь есть шуты. Как вы думаете: для кого это  отец  делает?  Он
для меня это делает, для меня одной. Ему не надо; он для себя никому  не
поклонится. Он, может, и очень смешон на чьи-нибудь глаза, но он  благо-
родный, благороднейший человек! Он думает, бог знает почему - и вовсе не
потому, что я здесь жалованье хорошее получаю - уверяю вас;  он  думает,
что мне лучше оставаться здесь, в этом доме. Но теперь я совсем его  ра-
зуверила. Я ему написала решительно. Он и приехал, чтоб взять  меня,  и,
если крайность до того дойдет, так хоть завтра же, потому  что  уж  дело
почти до всего дошло: они меня съесть хотят, и я знаю наверное, что  они
там теперь кричат обо мне. Они растерзают его из-за  меня,  они  погубят
его! А он мне все равно, что отец, - слышите, даже больше, чем мой  род-
ной отец! Я не хочу дожидаться. Я знаю больше, чем  другие.  Завтра  же,
завтра же уеду! Кто знает: может, чрез это они отложат хоть на  время  и
свадьбу его с Татьяной Ивановной... Вот я  вам  все  теперь  рассказала.
Расскажите же это и ему, потому что я теперь и говорить-то с ним не  мо-
гу: за нами следят, и особенно эта Перепелицына.  Скажите,  чтоб  он  не
беспокоился обо мне, что я лучше хочу есть черный хлеб и жить в  избе  у
отца, чем быть причиною его здешних мучений. Я бедная и должна жить  как
бедная. Но, боже мой, какой шум! какой крик! Что там делается?  Нет,  во
что бы ни стало сейчас пойду туда! Я выскажу им всем  все  это  прямо  в
глаза, сама, что бы ни случилось! Я должна это сделать. Прощайте!
 
   Она убежала. Я стоял на одном месте, вполне сознавая  все  смешное  в
той роли, которую мне пришлось сейчас разыграть, и  совершенно  недоуме-
вая, чем все это теперь разрешится. Мне было жаль бедную  девушку,  и  я
боялся за дядю. Вдруг подле меня очутился Гаврила.  Он  все  еще  держал
свою тетрадку в руке.
 
   - Пожалуйте к дяденьке! - проговорил он унылым голосом.
 
   Я очнулся.
 
   - К дяде? А где он? Что с ним теперь делается?
 
   - В чайной. Там же, где чай изволили давеча кушать.
 
   - Кто с ним?
 
   - Одни. Дожидаются.
 
   - Кого? меня?
 
   - За Фомой Фомичом послали. Прошли наши красные  деньки!  -  прибавил
он, глубоко вздыхая.
 
   - За Фомой Фомичом? Гм! А где другие? где барыня?
 
   - На своей половине. В омрак упали, а теперь лежат  в  бесчувствии  и
плачут.
 
   Рассуждая таким образом, мы дошли до террасы. На дворе было уже почти
совсем темно. Дядя действительно был один, в той же комнате,  где  прои-
зошло мое побоище с Фомой Фомичом, и ходил по ней  большими  шагами.  На
столах горели свечи. Увидя меня, он бросился ко мне и  крепко  сжал  мои
руки. Он был бледен и тяжело переводил дух; руки его тряслись, и  нерви-
ческая дрожь пробегала, временем, по всему его телу.
 
   IX
   ВАШЕ ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВО
 
   - Друг мой! все кончено, все решено! - проговорил он каким-то  траги-
ческим полушепотом.
 
   - Дядюшка, - сказал я, - я слышал какие-то крики.
 
   - Крики, братец, крики; всякие были крики! Маменька в обмороке, и все
это теперь вверх ногами. Но я решился и настою на своем. Я теперь уж ни-
кого не боюсь, Сережа. Я хочу показать им, что и у меня есть характер, -
и покажу! И вот нарочно послал за тобой, чтоб  ты  помог  мне  им  пока-
зать... Сердце мое разбито, Сережа... но я должен, я обязан поступить со
всею строгостью. Справедливость неумолима!
 
   - Но что же такое случилось, дядюшка?
 
   - Я расстаюсь с Фомой, - произнес дядя решительным голосом.
 
   - Дядюшка! - закричал я в восторге, - ничего лучше вы не могли  выду-
мать! И если я хоть сколько-нибудь могу способствовать  вашему  решению,
то... располагайте мною во веки веков.
 
   - Благодарю тебя, братец, благодарю! Но теперь уж все решено. Жду Фо-
му; я уже послал за ним. Или он, или я! Мы должны  разлучиться.  Или  же
завтра Фома выйдет из этого дома, или, клянусь, бросаю  все  и  поступаю
опять в гусары! Примут; дадут дивизион. Прочь всю  эту  систему!  Теперь
все по-новому! На что это у тебя французская тетрадка? - с яростию  зак-
ричал он, обращаясь к Гавриле. - Прочь ее! Сожги, растопчи,  разорви!  Я
твой господин, и я приказываю тебе не учиться французскому языку. Ты  не
можешь, ты не смеешь меня не слушаться, потому что я твой господин, а не
Фома Фомич!..
 
   - Слава те господи! - пробормотал про себя Гаврила.  Дело,  очевидно,
шло не на шутку.
 
   - Друг мой! - продолжал дядя с глубоким чувством, -  они  требуют  от
меня невозможного! Ты будешь судить меня; ты теперь станешь между ним  и
мною, как беспристрастный судья. Ты не знаешь, ты не знаешь, чего они от
меня требовали, и, наконец, формально потребовали, все высказали! Но это
противно человеколюбию, благородству, чести... Я все расскажу  тебе,  но
сперва...
 
   - Я уж все знаю, дядюшка! - вскричал я, перебивая  его,  -  я  угады-
ваю... Я сейчас разговаривал с Настасьей Евграфовной.
 
   - Друг мой, теперь ни слова, ни слова об этом! - торопливо прервал он
меня, как будто испугавшись. - Потом я все сам расскажу тебе,  но  пока-
мест... Что ж? - закричал он вошедшему Видоплясову, - где же Фома Фомич?

   Видоплясов явился с известием, что Фома Фомич "не желают прийти и на-
ходят требование явиться до несовместности грубым-с, так что Фома  Фомич
очень изволили этим обидеться-с".
 
   - Веди его! тащи его! сюда его! силою притащи его! -  закричал  дядя,
топая ногами.
 
   Видоплясов, никогда не видавший своего барина в таком гневе,  ретиро-
вался в испуге. Я удивился.
 
   "Надо же быть чему-нибудь слишком важному, - подумал я - если человек
с таким характером способен дойти до такого гнева и до таких решений".
 
   Несколько минут дядя молча ходил по комнате, как будто в борьбе сам с
собою.
 
   - Ты, впрочем, не рви тетрадку, - сказал он наконец Гавриле. - Подож-
ди и сам будь здесь: ты, может быть, еще понадобишься.  -  Друг  мой!  -
прибавил он, обращаясь ко мне, - я, кажется, уж слишком сейчас закричал.
Всякое дело надо делать с достоинством, с мужеством, но без криков,  без
обид. Именно так. Знаешь что, Сережа: не лучше ли будет, если б ты  ушел
отсюда? Тебе все равно. Я тебе потом все сам расскажу - а? как ты  дума-
ешь? Сделай это для меня, пожалуйста.
 
   - Вы боитесь, дядюшка? вы раскаиваетесь? - сказал я, пристально смот-
ря на него.
 
   - Нет, нет, друг мой, не раскаиваюсь! - вскричал он с удвоенным  оду-
шевлением. - Я уж теперь ничего больше не боюсь.  Я  принял  решительные
меры, самые решительные! Ты не знаешь, ты не можешь себе вообразить, че-
го они от меня потребовали! Неужели ж я должен был согласиться?  Нет,  я
докажу! Я восстал и докажу! Когда-нибудь я должен же  был  доказать!  Но
знаешь, мой друг, я раскаиваюсь, что тебя позвал: Фоме, может быть,  бу-
дет очень тяжело, когда и ты будешь здесь, так сказать,  свидетелем  его
унижения. Видишь, я хочу ему отказать от дома благородным  образом,  без
всякого унижения. Но ведь это я так только говорю, что без унижения. Де-
ло-то оно, брат, такое, что хоть медовые речи  точи,  а  все-таки  будет
обидно. Я же груб, без воспитания, пожалуй, еще такое  тяпну,  сдуру-то,
что и сам потом не рад буду. Все же он для меня  много  сделал...  Уйди,
мой друг... Но вот уже его ведут, ведут! Сережа, прошу  тебя,  выйди!  Я
тебе все потом расскажу. Выйди, ради Христа!
 
   И дядя вывел меня на террасу в то самое мгновение, когда Фома  входил
в комнату. Но каюсь: я не ушел; я решился остаться на террасе, где  было
очень темно и, следственно, меня трудно было увидеть из комнаты.  Я  ре-
шился подслушивать!
 
   Не оправдываю ничем своего поступка, но смело скажу, что, выстояв эти
полчаса на террасе и не потеряв терпения, я считаю, что совершил  подвиг
великомученичества. С моего места я не только мог хорошо слышать, но да-
же мог хорошо и видеть: двери были стеклянные. Теперь я прошу вообразить
Фому Фомича, которому приказали явиться, угрожая силою в случае отказа.
 
   - Мои ли уши слышали такую угрозу, полковник? - возопил Фома, входя в
комнату. - Так ли мне передано?
 
   - Твои, твои, Фома, успокойся, - храбро отвечал дядя. - Сядь; погово-
рим серьезно, дружески, братски. Садись же, Фома.
 
   Фома Фомич торжественно сел на кресло. Дядя быстрыми и неровными  ша-
гами ходил по комнате, очевидно, затрудняясь, с чего начать речь.
 
   - Именно братски, - повторил он. - Ты поймешь меня, Фома, ты  не  ма-
ленький; я тоже не маленький - словом, мы оба в летах... Гм! Видишь, Фо-
ма, мы не сходимся в некоторых пунктах... да, именно в  некоторых  пунк-
тах, и потому, Фома, не лучше ли, брат, расстаться?  Я  уверен,  что  ты
благороден, что ты мне желаешь добра, и потому... Но  что  долго  толко-
вать! Фома, я твой друг во веки веков и клянусь в том всеми святыми! Вот
пятнадцать тысяч рублей серебром: это все, брат, что есть за душой, пос-
ледние крохи наскреб, своих обобрал. Смело бери! Я должен, я обязан тебя
обеспечить! Тут все почти ломбардными и очень немного  наличными.  Смело
бери! Ты же мне ничего не должен, потому что я никогда не буду  в  силах
заплатить тебе за все, что ты для меня сделал. Да,  да,  именно,  я  это
чувствую, хотя теперь, в главнейшем-то пункте, мы расходимся. Завтра или
послезавтра... или когда тебе угодно... разъедемся. Поезжай-ка в наш го-
родишко, Фома, всего десять верст; там есть домик за церковью, в  первом
переулке, с зелеными ставнями,  премиленький  домик  вдовы-попадьи;  как
будто для тебя его и построили. Она продаст. Я тебе куплю его сверх этих
денег. Поселись-ка там, подле нас. Занимайся литературой, науками:  при-
обретешь славу... Чиновники там, все до одного,  благородные,  радушные,
бескорыстные; протопоп ученый. К нам будешь приезжать гостить по  празд-
никам - и мы заживем, как в раю! Желаешь иль нет?
 
   "Так вот на каких условиях изгоняли Фому! - подумал я, -  дядя  скрыл
от меня о деньгах".
 
   Долгое время царствовало глубокое молчание. Фома сидел в креслах, как
будто ошеломленный, и неподвижно смотрел на дядю, которому, видимо, ста-
новилось неловко от этого молчания и от этого взгляда.
 
   - Деньги! - проговорил наконец Фома каким-то  выделанно-слабым  голо-
сом, - где же они, где эти деньги? Давайте их, давайте сюда скорее!
 
   - Вот они, Фома: последние крохи, ровно пятнадцать,  все,  что  было.
Тут и кредитными и ломбардными - сам увидишь... вот!
 
   - Гаврила! возьми себе эти деньги, - кротко проговорил Фома,  -  они,
старик, могут тебе пригодиться. - Но нет! - вскричал он вдруг, с прибав-
кою какого-то необыкновенного визга и вскакивая с кресла, - нет! дай мне
их сперва, эти деньги, Гаврила! дай мне их! дай мне их! дай мне эти мил-
лионы, чтоб я притоптал их моими ногами, дай, чтоб я разорвал их,  опле-
вал их, разбросал их, осквернил их, обесчестил их!.. Мне, мне предлагают
деньги! подкупают меня, чтоб я вышел из этого дома! Я ли это  слышал?  я
ли дожил до этого последнего бесчестия? Вот, вот,  они,  ваши  миллионы!
Смотрите: вот, вот, вот и вот! Вот как поступает Фома Опискин,  если  вы
до сих пор этого не знали, полковник!
 
   И Фома разбросал всю пачку денег по комнате. Замечательно, что он  не
разорвал и не оплевал ни  одного  билета,  как  похвалялся  сделать;  он
только немного помял их, но и то довольно  осторожно.  Гаврила  бросился
собирать деньги с полу и потом, по уходе Фомы,  бережно  передал  своему
барину.
 
   Поступок Фомы произвел на дядю настоящий столбняк. В свою очередь  он
стоял теперь перед ним неподвижно, бессмысленно, с разинутым ртом.  Фома
между тем поместился опять в кресло и пыхтел, как будто от  невыразимого
волнения.
 
   - Ты возвышенный человек, Фома! - вскричал наконец дядя, очнувшись, -
ты благороднейший из людей!
 
   - Это я знаю, - отвечал Фома слабым голосом, но с невыразимым  досто-
инством.
 
   - Фома, прости меня! Я подлец перед тобой, Фома!
 
   - Да, передо мной, - поддакнул Фома.
 
   - Фома! не твоему благородству я удивляюсь, - продолжал дядя  в  вос-
торге, - но тому, как я мог быть до такой степени  груб,  слеп  и  подл,
чтобы предложить тебе деньги при таких условиях? Но, Фома,  ты  в  одном
ошибся: я вовсе не подкупал тебя, не платил тебе, чтоб ты вышел из дома,
а просто-запросто я хотел, чтоб и у тебя были деньги, чтоб ты не нуждал-
ся, когда от меня выйдешь. Клянусь в этом тебе! На коленях,  на  коленях
готов просить у тебя прощения, Фома, и если хочешь, стану  сейчас  перед
тобой на колени... если только хочешь...
 
   - Не надо мне ваших колен, полковник!..
 
   - Но, боже мой! Фома, посуди: ведь я был  разгорячен,  фрапирован,  я
был вне себя... Но назови же, скажи, чем могу, чем в состоянии я  загла-
дить эту обиду? Научи, изреки...
 
   - Ничем, ничем, полковник! И будьте уверены, что завтра же  я  отрясу
прах с моих сапогов на пороге этого дома.
 
   И Фома начал подыматься с кресла. Дядя, в ужасе, бросился  его  снова
усаживать.
 
   - Нет, Фома, ты не уйдешь, уверяю тебя! - кричал дядя. - Нечего гово-
рить про прах и про сапоги, Фома! Ты не уйдешь, или я пойду за тобой  на
край света, и все буду идти за тобой до тех пор, покамест ты не простишь
меня... Клянусь, Фома, я так сделаю!
 
   - Вас простить? вы виноваты? - сказал Фома. - Но понимаете ли вы  еще
вину-то свою передо мною? Понимаете ли, что  вы  стали  виноваты  передо
мной даже тем, что давали мне здесь кусок хлеба? Понимаете  ли  вы,  что
теперь одной минутой вы отравили ядом все те прошедшие куски, которые  я
употребил в вашем доме? Вы попрекнули меня сейчас этими кусками,  каждым
глотком этого хлеба, уже съеденного мною; вы мне доказали теперь, что  я
жил как раб в вашем доме, как лакей, как обтирка ваших лакированных  са-
погов! А между тем я, в чистоте моего сердца, думал до сих пор, что оби-
таю в вашем доме как друг и как брат! Не сами ль, не сами ль вы змеиными
речами вашими тысячу раз уверяли меня в этой дружбе,  в  этом  братстве?
Зачем же вы таинственно сплетали мне эти сети, в которые  я  попал,  как
дурак? Зачем же во мраке копали вы мне эту волчью яму, в которую  теперь
вы сами втолкнули меня? Зачем не поразили вы меня разом, еще прежде, од-
ним ударом этой дубины? Зачем в самом начале не свернули вы мне  головы,
как какому-нибудь петуху, за то... ну, хоть, например, только за то, что
он не несет яиц? Да, именно так! Я стою за это сравнение, полковник, хо-
тя оно и взято из провинциального быта и  напоминает  собою  тривиальный
тон современной литературы; потому стою за него, что  в  нем  видна  вся
бессмыслица обвинений ваших; ибо я столько же виноват перед вами, как  и
этот предполагаемый петух, не угодивший своему легкомысленному владельцу
неснесеньем яиц! Помилуйте, полковник!  разве  платят  другу  иль  брату
деньгами - и за что же? главное, за что же? "На,  дескать,  возлюбленный
брат мой, я обязан тебе: ты даже спасал мне жизнь: на тебе несколько иу-
диных сребреников, но только убирайся от меня с глаз долой!" Как наивно!
как грубо вы поступили со мною! Вы думали, что я  жажду  вашего  золота,
тогда как я питал одни райские чувства составить ваше  благополучие.  О,
как разбили вы мое сердце! Благороднейшими чувствами  моими  вы  играли,
как какой-нибудь мальчишка в какую-нибудь свайку!  Давно-давно,  полков-
ник, я уже предвидел все это, - вот почему я уже давным-давно  задыхаюсь
от вашего хлеба, давлюсь этим хлебом! вот почему меня давили ваши  пери-
ны, давили, а не лелеяли! вот почему ваш сахар, ваши конфекты  были  для
меня кайеннским перцем, а не конфектами! Нет,  полковник!  живите  один,
благоденствуйте один и оставьте Фому идти своею скорбною дорогою, с меш-
ком на спине. Так и будет, полковник!
 
   - Нет, Фома, нет! так не будет, так не может быть! - простонал совер-
шенно уничтоженный дядя.
 
   - Да, полковник, да! именно так будет, потому что  так  должно  быть.
Завтра же ухожу от вас. Рассыпьте ваши миллионы, устелите весь путь мой,
всю большую дорогу вплоть до Москвы кредитными билетами  -  и  я  гордо,
презрительно пройду по вашим билетам; эта самая нога, полковник, растоп-
чет, загрязнит, раздавит эти билеты, и Фома Опискин будет сыт одним бла-
городством  своей  души!  Я  сказал  и  доказал!  Прощайте,   полковник.
Про-щай-те, полковник!..
 
   И Фома начал вновь подыматься с кресла.
 
   - Прости, прости, Фома! забудь!.. - повторял дядя умоляющим голосом.
 
   - "Прости"! Но к чему вам мое прощение? Ну, хорошо,  положим,  что  я
вас и прощу: я христианин; я не могу не простить; я и теперь  уже  почти
вас простил. Но решите же сами: сообразно ли будет хоть сколько-нибудь с
здравым смыслом и благородством души, если я хоть на одну  минуту  оста-
нусь теперь в вашем доме? Ведь вы выгоняли меня!
 
   - Сообразно, сообразно, Фома! уверяю тебя, что сообразно!
 
   - Сообразно? Но равны ли мы теперь между собою? Неужели вы не понима-
ете, что я, так сказать, раздавил вас своим благородством, а вы раздави-
ли сами себя своим унизительным поступком? Вы раздавлены, а я  вознесен.
Где же равенство? А разве можно быть друзьями без такого равенства?  Го-
ворю это, испуская сердечный вопль, а не торжествуя,  не  возносясь  над
вами, как вы, может быть, думаете.
 
   - Но я и сам испускаю сердечный вопль, Фома, уверяю тебя...
 
   - И это тот самый человек, - продолжал Фома, переменяя суровый тон на
блаженный, - тот самый человек, для которого я столько раз  не  спал  по
ночам! Сколько раз, бывало, в бессонные ночи мои, я вставал  с  постели,
зажигал свечу и говорил себе: "Теперь он спит спокойно, надеясь на тебя.
Не спи же ты, Фома, бодрствуй за него; авось  выдумаешь  еще  что-нибудь
для благополучия этого человека". Вот как думал Фома  в  свои  бессонные
ночи, полковник! и вот как заплатил ему этот полковник! Но довольно, до-
вольно!
 
   - Но я заслужу, Фома, я заслужу опять твою дружбу - клянусь тебе!
 
   - Заслужите? а где же гарантия? Как христианин, я прощу и  даже  буду
любить вас; но как человек, и человек благородный, я поневоле  буду  вас
презирать. Я должен, я обязан вас презирать; я обязан во имя  нравствен-
ности, потому что - повторяю вам это - вы опозорили  себя,  а  я  сделал
благороднейший из поступков. Ну, кто из ваших сделает подобный поступок?
Кто из них откажется от такого несметного числа денег, от которых  отка-
зался, однако ж, нищий, презираемый всеми Фома, из любви к величию? Нет,
полковник, чтоб сравниться со мной, вы должны совершить теперь целый ряд
подвигов. А на какой подвиг способны вы, когда не  можете  даже  сказать
мне вы, как своему ровне, а говорите ты, как слуге?
 
   - Фома, но ведь я по дружбе говорил тебе ты! - возопил дядя. -  Я  не
знал, что тебе неприятно... Боже мой! но если б я только знал...
 
   - Вы, - продолжал Фома, - вы, который не могли или, лучше сказать, не
хотели исполнить самую пустейшую, самую ничтожнейшую из просьб, когда  я
вас просил сказать мне, как генералу, "ваше превосходительство"...
 
   - Но, Фома, ведь это уже было, так сказать, высшее посягновение,  Фо-
ма.
 
   - Высшее посягновение! Затвердили какую-то книжную фразу, да и повто-
ряете ее, как попугай! Но знаете ли вы, что вы осрамили, обесчестили ме-
ня отказом сказать мне "ваше превосходительство", обесчестили тем,  что,
не поняв причин моих, выставили меня капризным дураком, достойным желто-
го дома! Ну неужели я не понимаю, что я бы сам был смешон, если б  захо-
тел именоваться превосходительством, я, который презираю все эти чины  и
земные величия, ничтожные сами по себе, если они не освящаются  доброде-
телью? За миллион не возьму генеральского чина без добродетели! А  между
тем вы считали меня за безумного! Для вашей же пользы я пожертвовал моим
самолюбием и допустил, что вы, вы могли считать меня за безумного, вы  и
ваши ученые! Единственно для того, чтоб просветить ваш ум, развить  вашу
нравственность и облить вас лучами новых идей, решился  я  требовать  от
вас генеральского титула. Я именно хотел, чтоб вы не почитали впредь ге-
нералов самыми высшими светилами на всем  земном  шаре;  хотел  доказать
вам, что чин - ничто без великодушия и что нечего радоваться приезду ва-
шего генерала, когда, может быть, и возле вас стоят люди, озаренные доб-
родетелью! Но вы так постоянно чванились передо мною своим чином полков-
ника, что вам уже трудно было сказать мне "ваше превосходительство". Вот
где причина! вот где искать ее, а не в посягновении каких-то судеб!  Вся
причина в том, что вы полковник, а я просто Фома...
 
   - Нет, Фома, нет! уверяю тебя, что это не так. Ты ученый, ты не прос-
то Фома... я почитаю...
 
   - Почитаете! хорошо! Так скажите же мне, если почитаете, как по ваше-
му мнению: достоин я или нет генеральского сана? Отвечайте решительно  и
немедленно: достоин иль нет? Я хочу посмотреть ваш ум, ваше развитие.
 
   - За честность, за бескорыстие, за ум, за высочайшее благородство ду-
ши - достоин! - с гордостью проговорил дядя.
 
   - А если достоин, так для чего же вы не скажете мне "ваше превосходи-
тельство"?
 
   - Фома, я, пожалуй, скажу...
 
   - А я требую! А я теперь требую, полковник, настаиваю и требую! Я ви-
жу, как вам тяжело это, потому-то и требую. Эта жертва с  вашей  стороны
будет первым шагом вашего подвига, потому что - не  забудьте  это  -  вы
должны сделать целый ряд подвигов, чтоб сравняться со  мною;  вы  должны
пересилить самого себя, и тогда только я уверую в вашу искренность...
 
   - Завтра же скажу тебе, Фома, "ваше превосходительство"!
 
   - Нет, не завтра, полковник, завтра само собой. Я требую, чтоб вы те-
перь, сейчас же, сказали же, сказали мне "ваше превосходительство".
 
   - Изволь, Фома, я готов... Только как же это так, сейчас, Фома?..
 
   - Почему же не сейчас? или вам стыдно? В таком случае мне обидно, ес-
ли вам стыдно.
 
   - Ну, да пожалуй, Фома, я готов... я даже горжусь...  Только  как  же
это, Фома,  ни  с  того  ни  с  сего:  "здравствуйте,  ваше  превосходи-
тельство"? Ведь это нельзя ...
 
   - Нет, не "здравствуйте, ваше превосходительство",  это  уже  обидный
тон; это похоже на шутку, на фарс. Я не позволю  с  собой  таких  шуток.
Опомнитесь, немедленно опомнитесь, полковник! перемените ваш тон!
 
   - Да ты не шутишь, Фома?
 
   - Во-первых, я не ты, Егор Ильич, а вы - не забудьте это; и не  Фома,
а Фома Фомич.
 
   - Да ей-богу же, Фома Фомич, я рад! Я всеми силами рад... Только  что
ж я скажу!
 
   - Вы затрудняетесь, что прибавить к слову "ваше превосходительство" -
это понятно. Давно бы вы объяснились! Это  даже  извинительно,  особенно
если человек не сочинитель, если выразиться поучтивее. Ну, я вам помогу,
если вы не сочинитель. Говорите за мной: "ваше превосходительство!.."
 
   - Ну, "ваше превосходительство".
 
   - Нет, не: "ну, ваше превосходительство", а просто: "ваше превосходи-
тельство"! Я вам говорю, полковник, перемените ваш тон!  Надеюсь  также,
что вы не оскорбитесь, если я предложу вам слегка поклониться и вместе с
тем склонить вперед корпус. С генералом говорят, склоняя вперед  корпус,
выражая таким образом почтительность и готовность, так  сказать,  лететь
по его поручениям. Я сам бывал в генеральских обществах  и  все  знаю...
Ну-с: "ваше превосходительство".
 
   - Ваше превосходительство...
 
   - Как я несказанно обрадован, что имею наконец случай просить  у  вас
извинения в том, что с первого раза не  узнал  души  вашего  превосходи-
тельства. Смею уверить, что впредь не пощажу слабых сил моих  на  пользу
общую... Ну, довольно с вас!
 
   Бедный дядя! Он должен был повторить всю эту галиматью, фразу за фра-
зой, слово за словом! Я стоял и краснел, как  виноватый.  Злость  душила
меня.
 
   - Ну, не чувствуете ли вы теперь, - проговорил истязатель,  -  что  у
вас вдруг стало легче на сердце, как будто в душу к вам слетел  ангел?..
Чувствуете ли вы присутствие этого ангела?.. отвечайте мне!
 
   - Да, Фома, действительно, как-то легче сделалось, - отвечал дядя.
 
   - Как будто сердце ваше после того, как вы победили  себя,  так  ска-
зать, окунулось в каком-то елее?
 
   - Да, Фома, действительно, как будто по маслу пошло.
 
   - Как будто по маслу? Гм... Я, впрочем, не про масло  вам  говорил...
Ну, да все равно! Вот что значит, полковник, исполненный долг! Побеждай-
те же себя. Вы самолюбивы, необъятно самолюбивы!
 
   - Самолюбив, Фома, вижу, - со вздохом отвечал дядя.
 
   - Вы эгоист и даже мрачный эгоист...
 
   - Эгоист-то я эгоист, правда, Фома, и это вижу; с тех пор,  как  тебя
узнал, так и это узнал.
 
   - Я сам говорю теперь, как отец, как нежная мать... вы отбиваете всех
от себя и забываете, что ласковый теленок две матки сосет.
 
   - Правда и это, Фома!
 
   - Вы грубы. Вы так грубо толкаетесь в человеческое сердце, так  само-
любиво напрашиваетесь на внимание, что порядочный человек от вас за три-
девять земель убежать готов!
 
   Дядя еще раз глубоко вздохнул.
 
   - Будьте же нежнее, внимательнее, любовнее к  другим,  забудьте  себя
для других, тогда вспомнят и о вас. Живи и жить давай другим -  вот  мое
правило! Терпи, трудись, молись и надейся - вот истины, которые бы я же-
лал внушить разом всему человечеству! Подражайте же им, и тогда я первый
раскрою вам мое сердце, буду плакать на груди вашей...  если  понадобит-
ся... А то я да я, да милость моя! Да ведь надоест же наконец, ваша  ми-
лость, с позволения сказать.
 
   - Сладкогласный человек! - проговорил в благоговении Гаврила.
 
   - Это правда, Фома; я все это чувствую, - поддакнул растроганный  дя-
дя. - Но не всем же и я виноват, Фома: так уж меня воспитали; с солдата-
ми жил. А клянусь тебе, Фома, и я умел чувствовать. Прощался  с  полком,
так все гусары, весь мой дивизион, просто плакали, говорили, что такого,
как я, не нажить!.. Я и подумал тогда, что и я, может быть, еще не  сов-
сем человек погибший.
 
   - Опять эгоистическая черта! опять я ловлю вас на самолюбии! Вы  хва-
литесь и мимоходом попрекнули меня слезами гусар. Что  ж  я  не  хвалюсь
ничьими слезами? А было бы чем; а было бы, может быть, чем.
 
   - Это так с языка сорвалось, Фома, не утерпел, вспомнил старое  хоро-
шее время.
 
   - Хорошее время не с неба падает, а мы его делаем; оно заключается  в
сердце нашем, Егор Ильич. Отчего же я всегда  счастлив  и,  несмотря  на
страдания, доволен, спокоен духом и никому не надоедаю, разве одним  ду-
ракам, верхоплясам, ученым, которых не щажу и не хочу щадить.  Не  люблю
дураков! И что такое эти ученые? "Человек науки!" - да наука-то  выходит
у него надувательная штука, а не наука. Ну что он давеча говорил? Давай-
те его сюда! давайте сюда всех ученых! Все могу опровергнуть; все  поло-
жения их могу опровергнуть! Я уж не говорю о благородстве души...
 
   - Конечно, Фома, конечно. Кто ж сомневается?
 
   - Давеча, например, я выказал ум, талант, колоссальную  начитанность,
знание сердца человеческого, знание современных литератур; я  показал  и
блестящим образом развернул, как  из  какого-нибудь  комаринского  может
вдруг составиться высокая тема для разговора  у  человека  талантливого.
Что ж? Оценил ли кто-нибудь из них меня по достоинству?  Нет,  отвороти-
лись! Я ведь уверен, что он уже говорил вам, что я  ничего  не  знаю.  А
тут, может быть, сам Макиавель или какой-нибудь  Меркаданте  перед  ними
сидел, и только тем виноват, что беден и  находится  в  неизвестности...
Нет, это им не пройдет!.. Слышу еще про Коровкина. Это что за гусь?
 
   - Это, Фома, человек умный, человек науки... Я его жду.  Это,  верно,
уж будет хороший, Фома!
 
   - Гм! сомневаюсь. Вероятно, какой-нибудь современный осел,  навьючен-
ный книгами. Души в них нет, полковник, сердца в них нет! А что  и  уче-
ность без добродетели?
 
   - Нет, Фома, нет! Как о семейном счастии говорил! так сердце и вника-
ет само собою, Фома!
 
   - Гм! Посмотрим; проэкзаменуем и Коровкина. Но довольно,  -  заключил
Фома, подымаясь с кресла. - Я не могу еще вас совершенно простить,  пол-
ковник: обида была кровавая; но я помолюсь, и, может быть, бог ниспошлет
мир оскорбленному сердцу. Мы поговорим еще завтра об этом, а теперь поз-
вольте уж мне уйти. Я устал и ослаб...
 
   - Ах, Фома! - захлопотал дядя, - ведь ты в самом деле  устал!  Знаешь
что? не хочешь ли подкрепиться, закусить чего-нибудь? Я сейчас прикажу.
 
   - Закусить! Ха-ха-ха! Закусить! - отвечал Фома с презрительным  хохо-
том. - Сперва напоят тебя ядом, а потом спрашивают, не хочешь  ли  заку-
сить? Сердечные раны хотят залечить какими-нибудь отварными грибками или
мочеными яблочками! Какой вы жалкий материалист, полковник!
 
   - Эх, Фома, я ведь, ей-богу, от чистого сердца...
 
   - Ну, хорошо. Довольно об этом. Я ухожу, а вы немедленно идите к  ва-
шей родительнице: падите на колени, рыдайте, плачьте, но вымолите у  нее
прощение, - это ваш долг, ваша обязанность!
 
   - Ах, Фома, я все время об этом только и думал; даже теперь, с  тобой
говоря, об этом же думал. Я готов хоть до рассвета простоять  перед  ней
на коленях. Но подумай, Фома, чего от меня и требуют? Ведь  это  неспра-
ведливо, ведь это жестоко, Фома! Будь великодушен вполне, осчастливь ме-
ня совершенно, подумай, реши - и тогда... тогда... клянусь!..
 
   - Нет, Егор Ильич, нет, это не мое дело, - отвечал Фома. - Вы знаете,
что я во все это нимало не вмешиваюсь, то есть вы, положим, и  убеждены,
что я всему причиною, но, уверяю вас, с самого начала этого дела я  уст-
ранил себя совершенно. Тут одна только воля вашей родительницы,  а  она,
разумеется, вам желает добра... Ступайте же, спешите, летите и поправьте
обстоятельства своим послушанием. Да не зайдет солнце во гневе вашем!  а
я ... а я буду всю ночь за вас молиться. Я давно уже не знаю, что  такое
сон, Егор Ильич! Прощайте! Прощаю и тебя, старик, - прибавил он, обраща-
ясь к Гавриле. - Знаю, что ты не своим умом действовал. Прости же  и  ты
мне, если я обидел тебя... Прощайте, прощайте, прощайте все, и благосло-
ви вас господь!..
 
   Фома вышел. Я тотчас же бросился в комнату.
 
   - Ты подслушивал? - вскричал дядя.
 
   - Да, дядюшка, я подслушивал! И вы, и вы могли  сказать  ему  "  ваше
превосходительство"!..
 
   - Что ж делать, братец? Я даже горжусь...  Это  ничего  для  высокого
подвига; но какой благородный, какой бескорыстный, какой  великий  чело-
век! Сергей - ты ведь слышал... И как мог я тут соваться с этими деньга-
ми, то есть просто не понимаю! Друг мой! я был увлечен; я был в  ярости;
я не понимал его; я его подозревал, обвинял... но нет! он  не  мог  быть
моим противником - это я теперь вижу... А помнишь,  какое  у  него  было
благородное выражение в лице, когда он отказался от денег?
 
   - Хорошо, дядюшка, гордитесь же сколько угодно, а я еду: терпения нет
больше! Последний раз говорю, скажите: чего вы от меня  требуете?  зачем
вызвали и чего ожидаете? И если все кончено и я  бесполезен  вам,  то  я
еду. Я не могу выносить таких зрелищ! Сегодня же еду!
 
   - Друг мой... - засуетился по  обыкновению  своему  дядя,  -  подожди
только две минуты: я, брат, иду теперь к маменьке...  там  надо  кончить
... важное, великое, громадное дело!.. А ты покамест уйди  к  себе.  Вот
Гаврила тебя и отведет в летний флигель. Знаешь летний  флигель?  это  в
самом саду. Я уж распорядился, и чемодан твой туда перенесли. А  я  буду
там, вымолю прощение, решусь на одно дело - я теперь уж знаю,  как  сде-
лать, - и тогда мигом к тебе, и тогда все, все, все до  последней  черты
расскажу, всю душу выложу пред тобою. И...и... и настанут  же  когда-ни-
будь и для нас счастливые дни! Две минуты, только две минутки, Сергей!
 
   Он пожал мне руку и поспешно  вышел.  Нечего  было  делать,  пришлось
опять отправляться с Гаврилой.



   X
   МИЗИНЧИКОВ
 
   Флигель, в который привел меня Гаврила,  назывался  "новым  флигелем"
только по старой памяти, но выстроен был уже давно, прежними помещиками.
Это был хорошенький, деревянный домик, стоявший в  нескольких  шагах  от
старого дома, в самом саду. С трех сторон его обступали  высокие  старые
липы, касавшиеся своими ветвями кровли. Все четыре комнаты этого  домика
были недурно меблированы и предназначались к приезду гостей. Войдя в от-
веденную мне комнату, в которую уже перенесли мой чемодан, я  увидел  на
столике, перед кроватью, лист почтовой  бумаги,  великолепно  исписанный
разными шрифтами, отделанный гирляндами, парафами и росчерками.  Заглав-
ные буквы и гирлянды разрисованы были разными красками. Все вместе  сос-
тавляло премиленькую каллиграфскую работу. С  первых  слов,  прочитанных
мною, я понял, что это было просительное письмо, адресованное ко мне,  и
в котором я именовался "просвещенным благодетелем". В  заглавии  стояло:
"Вопли Видоплясова". Сколько  я  ни  напрягал  внимания,  стараясь  хоть
что-нибудь понять из написанного, - все труды мои остались тщетными: это
был самый напыщенный вздор, писанный высоким лакейским слогом. Догадался
я только, что Видоплясов находится  в  каком-то  бедственном  положении,
просит моего содействия, в чем-то очень на меня  надеется,  "по  причине
моего просвещения" и, в заключение, просит похлопотать в  его  пользу  у
дядюшки и подействовать на него "моею машиною", как буквально изображено
было в конце этого послания. Я еще читал его, как отворилась дверь и во-
шел Мизинчиков.
 
   - Надеюсь, что вы позволите с вами познакомиться, - сказал он развяз-
но, но чрезвычайно вежливо и подавая мне руку. - Давеча  я  не  мог  вам
сказать двух слов, а между тем с первого  взгляда  почувствовал  желание
узнать вас короче.
 
   Я тотчас же отвечал, что и сам рад и прочее, хотя и находился в самом
отвратительном расположении духа. Мы сели.
 
   - Что это у вас? - сказал он, взглянув на лист, который я держал  еще
в руке. - Уж не вопли ли Видоплясова? Так и есть! Я уверен был, что  Ви-
доплясов и вас атакует. Он и мне подавал такой же точно лист, с теми  же
воплями; а вас он уже давно ожидает и вероятно,  заранее  приготовлялся.
Вы не удивляйтесь: здесь много странного, и, право, есть над чем  посме-
яться.
 
   - Только посмеяться?
 
   - Ну да, неужели же плакать? Если хотите, я  вам  расскажу  биографию
Видоплясова, и уверен, что вы посмеетесь.
 
   - Признаюсь, теперь мне не до Видоплясова, - отвечал я с досадою.
 
   Мне очевидно было, что и знакомство господина Мизинчикова и  любезный
его разговор - все это предпринято им с какою-то целью  и  что  господин
Мизинчиков просто во  мне  нуждается.  Давеча  он  сидел  нахмуренный  и
серьезный; теперь же был веселый,  улыбающийся  и  готовый  рассказывать
длинные истории. Видно было с первого взгляда, что этот человек  отлично
владел собой и, кажется, знал людей.
 
   - Проклятый Фома! - сказал я, со злостью стукнув кулаком по столу.  -
Я уверен, что он источник всякого здешнего зла и во всем замешан!  Прок-
лятая тварь!
 
   - Вы, кажется, уж слишком на него рассердились, - заметил Мизинчиков.

   - Слишком рассердился! - вскрикнул я, мгновенно разгорячившись. - Ко-
нечно, я давеча слишком увлекся и,  таким  образом,  дал  право  всякому
осуждать меня. Я очень хорошо понимаю, что я выскочил и срезался на всех
пунктах, и, я думаю, нечего было это мне объяснять!.. Понимаю тоже,  что
так не делается в порядочном обществе; но,  сообразите,  была  ли  какая
возможность не увлечься? Ведь это сумасшедший дом,  если  хотите  знать!
и... и... наконец... я просто уеду отсюда - вот что!
 
   - Вы курите? - спокойно спросил Мизинчиков.
 
   - Да.
 
   - Так, вероятно, позволите и мне закурить. Там не позволяют, и я поч-
ти стосковался. Я согласен, - продолжал он, закурив папироску, - что все
это похоже на сумасшедший дом, но будьте уверены, что я не позволю  себе
осуждать вас, именно потому, что на вашем месте я,  может,  втрое  более
разгорячился и вышел из себя, чем вы.
 
   - А почему же вы не вышли из себя, если действительно были тоже  раз-
досадованы? Я, напротив, припоминаю вас очень хладнокровным, и,  призна-
юсь, мне даже странно было, что вы не заступились за бедного дядю, кото-
рый готов благодетельствовать... всем и каждому!
 
   - Ваша правда: он многим благодетельствовал; но заступаться за него я
считаю совершенно бесполезным: во-первых, это и для  него  бесполезно  и
даже унизительно как-то; а во-вторых, меня бы завтра же выгнали.  А  вам
откровенно скажу: мои обстоятельства такого рода, что я должен  дорожить
здешним гостеприимством.
 
   - Но я нисколько не претендую на вашу  откровенность  насчет  обстоя-
тельств... Мне бы, впрочем, хотелось спросить, так как вы здесь уже  ме-
сяц живете...
 
   - Сделайте одолжение, спрашивайте: я к вашим услугам, - торопливо от-
вечал Мизинчиков, придвигая стул.
 
   - Да вот, например, объясните: сейчас Фома Фомич отказался от пятнад-
цати тысяч серебром, которые уже  были  в  его  руках,  -  я  видел  это
собственными глазами.
 
   - Как это? Неужели? - вскрикнул Мизинчиков. - Расскажите, пожалуйста!

   Я рассказал, умолчав о "вашем превосходительстве". Мизинчиков  слушал
с жадным любопытством; он даже как-то преобразился в лице,  когда  дошло
до пятнадцати тысяч.
 
   - Ловко! - сказал он, выслушав рассказ. - Я даже не ожидал от Фомы.
 
   - Однако ж отказался от денег!  Чем  это  объяснить?  Неужели  благо-
родством души?
 
   - Отказался от пятнадцати тысяч, чтоб взять потом тридцать.  Впрочем,
знаете что? - прибавил он, подумав, - я сомневаюсь, чтоб у Фомы был  ка-
кой-нибудь расчет. Это человек непрактический; это тоже в своем роде ка-
кой-то поэт. Пятнадцать тысяч... гм! Видите ли: он и взял бы деньги,  да
не устоял перед соблазном погримасничать, порисоваться. Это, я вам  ска-
жу, такая кислятина, такая слезливая размазня, и все это при самом неог-
раниченном самолюбии!
 
   Мизинчиков даже рассердился. Видно было, что ему очень досадно,  даже
как будто завидно. Я с любопытством вглядывался в него.
 
   - Гм! Надо ожидать больших перемен, - прибавил он, задумываясь. - Те-
перь Егор Ильич готов молиться Фоме. Чего доброго, пожалуй,  и  женится,
из умиления души, - прибавил он сквозь зубы.
 
   - Так вы думаете, что непременно состоится - этот гнусный, противоес-
тественный брак с этой помешанной дурой?
 
   Мизинчиков пытливо взглянул на меня.
 
   - Подлецы! - вскричал я запальчиво.
 
   - Впрочем, у них идея довольно основательная: они утверждают, что  он
должен же что-нибудь сделать для семейства.
 
   - Мало он для них сделал! - вскричал я в негодовании. - И  вы,  и  вы
можете говорить, что это основательная мысль - жениться на пошлой дуре!
 
   - Конечно, и я согласен с вами, что она дура... Гм! Это  хорошо,  что
вы так любите дядюшку; я сам сочувствую... хотя на ее  деньги  можно  бы
славно округлить имение! Впрочем, у них и  другие  резоны:  они  боятся,
чтоб Егор Ильич не женился на той гувернантке... помните, еще такая  ин-
тересная девушка?
 
   - А разве... разве это вероятно? - спросил я в волнении. - Мне кажет-
ся, это клевета. Скажите, ради бога, меня это крайне интересует...
 
   - О, влюблен по уши! Только, разумеется, скрывает.
 
   - Скрывает! Вы думаете, он скрывает? Ну, а она? Она его любит?
 
   - Очень может быть, что и она. Впрочем, ведь ей все  выгоды  за  него
выйти: она очень бедна.
 
   - Но какие данные вы имеете для вашей догадки,  что  они  любят  друг
друга?
 
   - Да ведь этого нельзя не заметить; притом  же  они,  кажется,  имеют
тайные свидания. Утверждали даже, что она с ним в непозволительной  свя-
зи. Вы только, пожалуйста, не рассказывайте. Я вам говорю под секретом.
 
   - Возможно ли этому поверить? - вскричал я, - и вы, и вы признаетесь,
что этому верите?
 
   - Разумеется, я не верю вполне, я там не был. Впрочем, очень может  и
быть.
 
   - Как может быть! Вспомните благородство, честь дяди!
 
   - Согласен; но можно и увлечься, с тем чтоб непременно  потом  завер-
шить законным браком. Так часто увлекаются. Впрочем,  повторяю,  я  нис-
колько не стою за совершенную достоверность этих известий, тем более что
ее здесь очень уж размарали; говорили даже, что она была в связи  с  Ви-
доплясовым.
 
   - Ну, вот видите! - вскричал я, - с  Видоплясовым!  Ну,  возможно  ли
это? Ну, не отвратительно ль даже слышать это? Неужели ж вы и этому  ве-
рите?
 
   - Я ведь вам говорю, что я этому не совсем верю, -  спокойно  отвечал
Мизинчиков, - а впрочем, могло и случиться.  На  свете  все  может  слу-
читься. Я же там не был, и притом я считаю, что это не мое дело. Но  так
как, я вижу, вы берете во всем этом большое участие, то считаю себя обя-
занным прибавить, что действительно мало вероятия насчет  этой  связи  с
Видоплясовым. Это все проделки Анны Ниловны, вот этой Перепелицыной; это
она распустила здесь эти слухи, из зависти, потому что сама прежде  меч-
тала выйти замуж за Егора Ильича - ей-богу! - на том основании, что  она
подполковничья дочь. Теперь она разочаровалась и ужасно  бесится.  Впро-
чем, я, кажется, уж все рассказал вам об этих делах и, признаюсь, ужасно
не люблю сплетен, тем более что мы только теряем драгоценное  время.  Я,
видите ли, пришел к вам с небольшой просьбой.
 
   - С просьбой? Помилуйте, все, чем могу быть полезен...
 
   - Понимаю и даже надеюсь вас несколько  заинтересовать,  потому  что,
вижу, вы любите вашего дядюшку и принимаете большое участие в его судьбе
насчет брака. Но перед этой просьбой я имею к вам  еще  другую  просьбу,
предварительную.
 
   - Какую же?
 
   - А вот какую: может быть, вы и  согласитесь  исполнить  мою  главную
просьбу, может быть и нет, но во всяком случае  прежде  изложения  я  бы
попросил вас покорнейше сделать мне величайшее одолжение дать мне  чест-
ное и благородное слово дворянина и порядочного человека, что все, услы-
шанное вами от меня, останется между нами в глубочайшей тайне и  что  вы
ни в каком случае, ни для какого лица не измените этой тайне и  не  вос-
пользуетесь для себя той идеей, которую я теперь нахожу необходимым  вам
сообщить. Согласны иль нет?
 
   Предисловие было торжественное. Я дал согласие.
 
   - Ну-с?.. - сказал я.
 
   - Дело в сущности очень простое, - начал Мизинчиков, - Я, видите  ли,
хочу увезти Татьяну Ивановну и жениться на ней; словом, будет нечто  по-
хожее на Гретна-Грин - понимаете?
 
   Я посмотрел господину Мизинчикову прямо в глаза и некоторое время  не
мог выговорить слова.
 
   - Признаюсь вам, ничего не понимаю, - проговорил я наконец, - и кроме
того, - продолжал я, - ожидая, что имею дело с человеком  благоразумным,
я, с своей стороны, никак не ожидал...
 
   - Ожидая не ожидали, - перебил Мизинчиков, - в  переводе  это  будет,
что я и намерение мое глупы, - не правда ли?
 
   - Вовсе нет-с... но...
 
   - О, пожалуйста, не стесняйтесь в ваших выражениях! Не  беспокойтесь;
вы мне даже сделаете этим большое удовольствие, потому что эдак ближе  к
цели. Я, впрочем, согласен, что все это с первого  взгляда  может  пока-
заться даже несколько странным. Но смею уверить вас, что  мое  намерение
не только не глупо, но даже в высшей степени благоразумно; и если вы бу-
дете так добры, выслушайте все обстоятельства...
 
   - О, помилуйте! я с жадностью слушаю.
 
   - Впрочем, рассказывать почти нечего. Видите ли: я теперь в долгах  и
без копейки. У меня есть, кроме того, сестра, девица  лет  девятнадцати,
сирота круглая, живет в людях и без всяких, знаете, средств. В этом  ви-
новат отчасти и я. Получили мы в наследство сорок душ.  Нужно  же,  чтоб
меня именно в это время произвели в корнеты. Ну сначала, разумеется, за-
ложил, а потом прокутил и остальным образом. Жил  глупо,  задавал  тону,
корчил Бурцова, играл, пил - словом, глупо, даже  и  вспоминать  стыдно.
Теперь я одумался и хочу совершенно изменить образ жизни. Но  для  этого
мне совершенно необходимо иметь сто тысяч ассигнациями. А так как  я  не
достану ничего службой, сам же по себе ни на что не способен и  не  имею
почти  никакого  образования,  то,  разумеется,  остается   только   два
средства: или украсть, или жениться на богатой. Пришел я сюда почти  без
сапог, пришел, а не приехал. Сестра дала мне свои последние  три  целко-
вых, когда я отправился из Москвы. Здесь я увидел эту Татьяну  Ивановну,
и тотчас же у меня родилась мысль. Я немедленно решился пожертвовать со-
бой и жениться. Согласитесь, что все это не что иное, как  благоразумие.
К тому же я делаю это более для сестры... ну, конечно, и для себя...
 
   - Но, позвольте, вы хотите  сделать  формальное  предложение  Татьяне
Ивановне?
 
   - Боже меня сохрани! Меня отсюда тотчас бы выгнали, да и она сама  не
пойдет; а если предложить ей увоз, побег, то она тотчас пойдет. В том-то
и дело: только чтоб было что-нибудь романическое и эффектное.  Разумеет-
ся, все это немедленно завершится между нами законным браком. Только  бы
выманить-то ее отсюда!
 
   - Да почему ж вы так уверены, что она непременно с вами убежит?
 
   - О, не беспокойтесь! в этом я совершенно уверен. В том-то и  состоит
основная мысль, что Татьяна Ивановна способна завести амурное дело реши-
тельно со всяким встречным, словом, со всяким, кому только придет в  го-
лову ей отвечать. Вот почему я и взял с вас предварительное честное сло-
во, чтоб вы тоже не воспользовались этой идеей. Вы же, конечно, поймете,
что мне бы даже грешно было не воспользоваться таким  случаем,  особенно
при моих обстоятельствах.
 
   - Так, стало быть, она совсем сумасшедшая... ах! извините, - прибавил
я, спохватившись. - Так как вы теперь имеете на нее виды, то...
 
   - Пожалуйста, не стесняйтесь, я уже просил вас. Вы спрашиваете,  сов-
сем ли она сумасшедшая? Как вам ответить?  Разумеется,  не  сумасшедшая,
потому что еще не сидит в сумасшедшем доме; притом же  в  этой  мании  к
амурным делам я, право, не вижу особенного сумасшествия. Она же, несмот-
ря ни на что, девушка честная. Видите ли: она до прошлого  года  была  в
ужасной бедности, с самого рождения жила под  гнетом  у  благодетельниц.
Сердце у ней необыкновенно чувствительное; замуж ее никто  не  просил  -
ну, понимаете: мечты, желания, надежды, пыл сердца,  который  надо  было
всегда укрощать, вечные муки от благодетельниц -  все  это,  разумеется,
могло довести до расстройства чувствительный характер. И вдруг она полу-
чает богатство: согласитесь сами, это хоть кого перевернет. Ну,  разуме-
ется, теперь в ней ищут, за ней волочатся, и все надежды  ее  воскресли.
Давеча она рассказала про франта в белом жилете: это  факт,  случившийся
буквально так, как она говорила. По этому факту можете судить и  об  ос-
тальном. На вздохи, на записочки, на стишки вы ее  тотчас  приманите;  а
если ко всему этому намекнете на шелковую лестницу, на испанские серена-
ды и на всякий этот вздор, то вы можете сделать с ней все, что угодно. Я
уж сделал пробу и тотчас же добился тайного свидания. Впрочем, теперь  я
покамест приостановился до благоприятного времени. Но дня  через  четыре
надо ее увезти, непременно. Накануне я начну подпускать лясы,  вздыхать;
я недурно играю на гитаре и пою. Ночью свиданье в беседке, а к  рассвету
коляска будет готова; я ее выманю, сядем и уедем. Вы понимаете, что  тут
никакого риску: она совершеннолетняя, и, кроме того, во всем  ее  добрая
воля. А уж если она раз бежала со мной, то уж, конечно, значит, вошла со
мной в обязательства... Привезу я ее в  благородный,  но  бедный  дом  -
здесь есть, в сорока верстах, - где до свадьбы ее будут держать в  руках
и никого до нее не допустят; а между  тем  я  времени  терять  не  буду:
свадьбу уладим в три дня - это можно. Разумеется, прежде  нужны  деньги;
но я рассчитал, нужно не более пятисот серебром на всю интермедию,  и  в
этом я надеюсь на Егора Ильича: он даст, конечно, не зная, в  чем  дело.
Теперь поняли?
 
   - Понимаю, - сказал я, поняв, наконец, все в совершенстве. - Но, ска-
жите, в чем же я-то вам могу быть полезен?
 
   - Ах, в очень многом, помилуйте! Иначе я бы и не просил. Я уже сказал
вам, что имею в виду одно почтенное, но бедное семейство. Вы же мне  мо-
жете помочь и здесь, и там, и, наконец, как  свидетель.  Признаюсь,  без
вашей помощи я буду как без рук.
 
   - Еще вопрос: почему вы удостоили выбрать меня для вашей  довереннос-
ти, меня, которого вы еще не знаете, потому что я всего несколько  часов
как приехал?
 
   - Вопрос ваш, - отвечал Мизинчиков с самою любезною улыбкою, - вопрос
ваш, признаюсь откровенно, доставляет мне много удовольствия, потому что
представляет мне случай высказать мое особое к вам уважение.
 
   - О, много чести!
 
   - Нет, видите ли, я вас давеча несколько изучал. Вы, положим, и пылки
и... и... ну и молоды; но вот в чем я совершенно уверен: если уж вы дали
мне слово, что никому не расскажете, то уж, наверно, его сдержите. Вы не
Обноскин - это первое. Во-вторых, вы честны  и  не  воспользуетесь  моей
идеей для себя, разумеется, кроме того случая, если захотите вступить со
мной в дружелюбную сделку. В таком случае я, может быть, и согласен буду
уступить вам мою идею, то есть Татьяну Ивановну, и готов ревностно помо-
гать в похищении, но с условием: через месяц после свадьбы  получить  от
вас пятьдесят тысяч ассигнациями, в чем, разумеется, вы мне заранее дали
бы обеспечение в виде заемного письма, без процентов.
 
   - Как? - вскричал я, - так вы ее уж и мне предлагаете?
 
   - Натурально, я могу уступить, если надумаетесь, захотите. Я,  конеч-
но, теряю, но... идея принадлежит мне, а ведь за идеи берут  же  деньги.
В-третьих, наконец, я потому вас пригласил, что не из кого и выбирать. А
долго медлить, взяв в соображение здешние обстоятельства, невозможно.  К
тому же скоро успенский пост, и венчать не станут.  Надеюсь,  вы  теперь
вполне меня понимаете?
 
   - Совершенно, и еще раз обязуюсь сохранить вашу тайну в полной непри-
косновенности; но товарищем вашим в этом деле я быть не могу,  о  чем  и
считаю долгом объявить вам немедленно.
 
   - Почему же?
 
   - Как почему ж? - вскричал я, давая наконец волю накопившимся во  мне
чувствам. - Да неужели вы не понимаете, что такой поступок даже неблаго-
роден? Положим, вы рассчитываете совершенно верно, основываясь на слабо-
умии и на несчастной мании этой девицы; но ведь уж это одно и должно бы-
ло бы удержать вас, как благородного человека! Сами же вы говорите,  что
она достойна уважения, несмотря на то что смешна. И вдруг вы пользуетесь
ее несчастьем, чтоб вытянуть от нее сто тысяч! Вы, конечно, не будете ее
настоящим мужем, исполняющим свои обязанности: вы непременно ее  покине-
те... Это так неблагородно, что, извините меня, я даже не  понимаю,  как
вы решились просить меня в ваши сотрудники!
 
   - Фу ты, боже мой, какой романтизм! - вскричал Мизинчиков,  глядя  на
меня с неподдельным удивлением. - Впрочем, тут даже и не романтизм, а вы
просто, кажется, не понимаете, в чем дело. Вы говорите, что это неблаго-
родно, а между тем все выгоды не на моей, а на ее  стороне...  Рассудите
только!
 
   - Конечно, если смотреть с вашей точки зрения, то,  пожалуй,  выйдет,
что вы сделаете самое великодушное дело, женясь на Татьяне  Ивановне,  -
отвечал я с саркастическою улыбкою.
 
   - А то как же? именно так, именно самое великодушное дело! - вскричал
Мизинчиков, разгорячаясь в свою очередь. - Рассудите только:  во-первых,
я жертвую собой и соглашаюсь быть ее мужем, - ведь это же стоит чего-ни-
будь? Во-вторых, несмотря на то что у ней есть верных тысяч  сто  сереб-
ром, несмотря на это, я беру только сто тысяч ассигнациями и уже дал се-
бе слово не брать у ней ни копейки больше во всю мою жизнь,  хотя  бы  и
мог, - это опять чего-нибудь стоит! Наконец, вникните: ну, может ли  она
прожить свою жизнь спокойно? Чтоб ей спокойно прожить, нужно отобрать  у
ней деньги и посадить ее в сумасшедший дом, потому что каждую минуту на-
до ожидать, что к ней подвернется  какой-нибудь  бездельник,  прощелыга,
спекулянт, с эспаньолкой и с усиками, с гитарой и  с  серенадами,  вроде
Обноскина, который сманит ее, женится на ней, оберет ее дочиста и  потом
бросит где-нибудь на большой дороге. Вот здесь, например,  и  честнейший
дом, а ведь и держат ее только потому, что спекулируют на ее денежки. От
этих шансов ее нужно избавить, спасти. Ну, а понимаете, как  только  она
выйдет за меня - все эти шансы исчезли. Уж я обязуюсь в том, что никакое
несчастье до нее не коснется. Во-первых, я ее тотчас же помещаю в  Моск-
ве, в одно благородное, но бедное семейство - это не то, о котором я го-
ворил: это другое семейство; при  ней  будет  постоянно  находиться  моя
сестра; за ней будут смотреть в оба глаза. Денег у ней  останется  тысяч
двести пятьдесят, а может, и триста ассигнациями: на это можно,  знаете,
как прожить! Все удовольствия ей будут доставлены, все развлечения,  ба-
лы, маскарады, концерты. Она может даже мечтать об амурах; только, разу-
меется, я себя на этот счет обеспечу: мечтай сколько хочешь, а  на  деле
ни-ни! Теперь, например, каждый может ее обидеть, а тогда никто: она же-
на моя, она Мизинчикова, а я свое имя на поруганье не отдам-с! Это  одно
чего стоит? Натурально, я с нею не буду жить вместе. Она в Москве,  а  я
где-нибудь в Петербурге. В этом я сознаюсь, потому что с вами веду  дело
начистоту. Но что ж до этого, что  мы  будем  жить  врознь?  Сообразите,
приглядитесь к ее характеру: ну способна ли она быть женой и жить вместе
с мужем? Разве возможно с ней постоянство?  Ведь  это  легкомысленнейшее
создание в свете! Ей необходима беспрерывная перемена; она  способна  на
другой же день забыть, что вчера вышла замуж и сделалась законной женой.
Да я сделаю ее несчастною вконец, если буду жить вместе  с  ней  и  буду
требовать от нее строгого исполнения обязанностей. Натурально, я буду  к
ней приезжать раз в год или чаще, и не за деньгами - уверяю вас. Я  ска-
зал, что более ста тысяч ассигнациями у ней не возьму, и  не  возьму!  В
денежном отношении я поступаю с ней в высшей степени  благородным  обра-
зом. Приезжая дня на два, на три, я буду доставлять даже удовольствие, а
не скуку: я буду с ней хохотать, буду рассказывать ей  анекдоты,  повезу
на бал, буду с ней амурничать, дарить сувенирчики, петь романсы,  подарю
собачку, расстанусь с ней романически и буду вести с ней потом  любовную
переписку. Да она в восторге будет от такого романического,  влюбленного
и веселого мужа! По-моему, это рационально: так бы и всем мужьям  посту-
пать. Мужья тогда только и драгоценны женам, когда в отсутствии, и, сле-
дуя моей системе, я займу сердце Татьяны Ивановны сладчайшим образом  на
всю ее жизнь. Чего ж ей больше желать? скажите! Да ведь это  рай,  а  не
жизнь!
 
   Я слушал молча и с удивлением. Я понял, что оспаривать господина  Ми-
зинчикова невозможно. Он фанатически уверен был в правоте и даже в вели-
чии своего проекта и говорил о нем с восторгом изобретателя. Но  остава-
лось одно щекотливейшее обстоятельство, и разъяснить его было  необходи-
мо.
 
   - Вспомнили ли вы, - сказал я, - что она уже почти невеста дяди?  По-
хитив ее, вы сделаете ему большую обиду; вы увезете  ее  почти  накануне
свадьбы и, сверх того, у него же возьмете взаймы  для  совершения  этого
подвига!
 
   - А вот тут-то я вас и ловлю! - с жаром  вскричал  Мизинчиков.  -  Не
беспокойтесь, я предвидел ваше возражение. Но, во-первых и главное: дядя
еще предложения не делал; следственно, я могу и не знать, что ее готовят
ему в невесты; притом же, прошу заметить, что я еще три недели назад за-
мыслил это предприятие, когда еще ничего не знал о здешних намерениях; а
потому я совершенно прав перед ним в моральном отношении, и  даже,  если
строго судить, не я у него, а он у меня отбивает невесту,  с  которой  -
заметьте это - я уж имел тайное ночное свидание в беседке. Наконец, поз-
вольте: не вы ли сами были в исступлении, что дядюшку вашего  заставляют
жениться на Татьяне Ивановне, а теперь вдруг заступаетесь за этот  брак,
говорите о какой-то фамильной обиде, о чести! Да я, напротив, делаю  ва-
шему дядюшке величайшее одолжение: спасаю его - вы должны это понять! Он
с отвращением смотрит на эту женитьбу и к тому же любит  другую  девицу!
Ну, какая ему жена Татьяна Ивановна? да и она с ним будет несчастна, по-
тому что, как хотите, а ведь ее нужно же будет  тогда  ограничить,  чтоб
она не бросала розанами в молодых людей. А ведь когда я увезу ее  ночью,
так уж тут никакая генеральша, никакой Фома  Фомич  ничего  не  сделают.
Возвратить такую невесту, которая бежала из-под венца, будет уж  слишком
зазорно. Разве это не одолжение, не благодеяние Егору Ильичу?
 
   Признаюсь, это последнее рассуждение на меня сильно подействовало.
 
   - А что если он завтра сделает предложение? - сказал  я,  -  ведь  уж
тогда будет несколько поздно: она будет формальная невеста его.
 
   - Натурально, поздно! Но тут-то и надо работать, чтоб этого не  было.
Для чего ж я и прошу вашего содействия? Одному мне трудно, а  вдвоем  мы
уладим дело и настоим, чтоб Егор Ильич не делал предложения. Надобно по-
мешать всеми силами, пожалуй, в крайнем случае, поколотить Фому Фомича и
тем отвлечь всеобщее внимание, так что им будет не до свадьбы. Разумеет-
ся, это только в крайнем случае; я говорю для примера. В  этом-то  я  на
вас и надеюсь.
 
   - Еще один, последний вопрос: вы никому, кроме меня, не открывали ва-
шего предприятия?
 
   Мизинчиков почесал в затылке и скорчил самую кислую гримасу.
 
   - Признаюсь вам, - отвечал он, - этот  вопрос  для  меня  хуже  самой
горькой пилюли. В том-то и штука, что я уже открыл мою мысль...  словом,
свалял ужаснейшего дурака! И как бы вы думали, кому? Обноскину! так  что
я даже сам не верю себе. Не понимаю, как и случилось! Он все здесь  вер-
телся; я еще его хорошо не знал, и когда осенило  меня  вдохновение,  я,
разумеется, был как будто в горячке; а так как я тогда же понял, что мне
нужен помощник, то и обратился к Обноскину... Непростительно,  непрости-
тельно!
 
   - Ну, что ж Обноскин?
 
   - С восторгом согласился, а на другой же день, рано утром, исчез. Дня
через три является опять, с своей маменькой. Со мной ни  слова,  и  даже
избегает, как будто боится. Я тотчас же понял, в чем штука.  А  маменька
его такая прощелыга, просто через все медные трубы прошла. Я  ее  прежде
знавал. Конечно, он ей все рассказал. Я молчу и жду; они шпионят, и дело
находится немного в натянутом положении... Оттого-то я и тороплюсь.
 
   - Чего ж именно вы от них опасаетесь?
 
   - Многого, конечно, не сделают, а что напакостят - так это  наверное.
Потребуют денег за молчание и за помощь: я того и жду... Только я  много
не могу им дать, и не дам - я уж решился: больше трех тысяч ассигнациями
невозможно. Рассудите сами: три тысячи сюда, пятьсот  серебром  свадьба,
потому что дяде все сполна нужно отдать; потом старые долги; ну,  сестре
хоть что-нибудь, так, хоть что-нибудь. Много ль из ста-то тысяч останет-
ся? Ведь это разоренье!.. Обноскины, впрочем, уехали.
 
   - Уехали? - спросил я с любопытством.
 
   - Сейчас после чаю; да и черт с ними! а завтра увидите, опять явятся.
Ну, так как же, согласны?
 
   - Признаюсь, - отвечал я, съеживаясь, - не знаю, как и сказать.  Дело
щекотливое... Конечно, я сохраню все в тайне; я не Обноскин; но ...  ка-
жется, вам на меня надеяться нечего.
 
   - Я вижу, - сказал Мизинчиков, вставая со стула, - что вам еще не на-
доели Фома Фомич и бабушка и что вы, хоть и любите вашего доброго,  бла-
городного дядю, но еще недостаточно вникли, как его мучат. Вы же человек
новый ... Но терпение! Побудете завтра, посмотрите и к  вечеру  согласи-
тесь. Ведь иначе ваш дядюшка пропал - понимаете? Его непременно заставят
жениться. Не забудьте, что, может быть, завтра он  сделает  предложение.
Поздно будет; надо бы сегодня решиться!
 
   - Право, я желаю вам всякого успеха, но помогать ... не  знаю  как-то
...
 
   - Знаем! Ну, подождем до завтра, - решил Мизинчиков, улыбаясь насмеш-
ливо. - La nuit porte conseil. До свидания. Я приду к вам  пораньше  ут-
ром, а вы подумайте...
 
   Он повернулся и вышел, что-то насвистывая.
 
   Я вышел почти вслед за ним освежиться. Месяц еще не всходил; ночь бы-
ла темная, воздух теплый и удушливый. Листья на деревьях не  шевелились.
Несмотря на страшную усталость, я хотел было походить, рассеяться,  соб-
раться с мыслями, но не прошел и десяти шагов, как вдруг  услышал  голос
дяди. Он с кем-то всходил на крыльцо флигеля и  говорил  с  чрезвычайным
одушевлением. Я тотчас же воротился и окликнул его. Дядя был с  Видопля-
совым.






Ответы на вопросы | Написать сообщение администрации

Работаем для вас с 2003 года. Материалы сайта предназначены для лиц 18 лет и старше.
Права на оригинальные тексты, а также на подбор и расположение материалов принадлежат www.world-art.ru
Основные темы сайта World Art: фильмы и сериалы | видеоигры | аниме и манга | литература | живопись | архитектура