Чудесные глаза ласково оживились, на синеньком личике играла улыбка.
Быстро действуя ловкими руками, он снимал коробки с полок, прикладывал их к
своему уху, потом - к моему и оживленно рассказывал:
- А тут - таракашка Анисим, хвастун, вроде солдата. Это - муха,
Чиновница, сволочь, каких больше нет. Целый день жужжит, всех ругает, мамку
даже за волосы таскала. Не муха, а - чиновница, которая на улицу окнами
живет, муха только похожая. А это - черный таракан, большущий,- Хозяин; он -
ничего, только пьяница и бесстыдник. Напьется и ползает по двору голый,
мохнатый, как черная собака. Здесь - жук, дядя Никодим, я его на дворе
сцапал, он - странник, из жуликов которые; будто на церковь собирает; мамка
зовет его - Дешевый; он тоже любовник ей. У нее любовников - сколько хочешь,
как мух, даром что безносая.
- Она тебя не бьет?
- Она-то? Вот еще! Она без меня жить не может. Она ведь добрая, только
пьяница, ну,- на нашей улице - все пьяницы. Она - красивая, веселая тоже...
Очень пьяница, курва! Я ей говорю: ?Перестань, дурочка, водку эту глохтить,
богатая будешь?,- а она хохочет. Баба, ну и - глупая! А она - хорошая, вот
проспится - увидишь.
Он обаятельно улыбался такой чарующей улыбкой, что хотелось зареветь,
закричать на весь город от невыносимой, жгучей жалости к нему. Его красивая
головка покачивалась на тонкой шее, точно странный какой-то цветок, а глаза
всЈ более разгорались оживлением, притягивая меня с необоримою силой.
Слушая его детскую, но страшную болтовню, я на минуту забывал, где
сижу, и вдруг снова видел тюремное окно, маленькое, забрызганное снаружи
грязью, черное жерло печи, кучу пакли в углу, а у двери, на тряпье, желтое,
как масло, тело женщины-матери.
- Хорошая зверильница? - спросил мальчик с гордостью.
- Очень.
- Бабочков нету вот у меня,- бабочков и мотыльков!
- Тебя как зовут?
- Ленька.
- Тезка мне.
- Ну? А ты - какой человек?
- Так себе. Никакой.
- Ну, уж врешь! Всякий человек - какой-нибудь, я ведь знаю. Ты -
добрый.
- Может быть.
- Уж я вижу! Ты - робкий, тоже.
- Почему - робкий?
- Уж я знаю!
Он улыбнулся хитрой улыбкой и даже подмигнул мне.
- А почему все-таки робкий?
- Вот - сидишь со мной, значит - боишься ночью-то идти!
- Да ведь уж - светает.
- Ну, и уйдешь.
- Я опять приду к тебе.
Он не поверил, прикрыл милые мохнатые глаза ресницами и, помолчав,
спросил:
- Зачем?
- Посидеть с тобой. Ты очень интересный. Можно прийти?
- Валяй! К нам все ходят...
Вздохнув, он сказал:
- Обманешь.
- Ей-богу - приду!
- Тогда - приходи. Ты уж - ко мне, а не к мамке, ну ее к ляду! Ты -
давай дружиться со мной,- ладно?
- Ладно.
- Ну вот. Ничего, что ты большой; тебе-сколько годов?
- Двадцать первый.
- А мне - двенадцатый. У меня - нету товарищей, одна Катька водовозова,
так ее водовозиха бьет за то, что она ко мне ходит... Ты - вор?
- Нет. Почему - вор?
- У тебя очень рожа страшная, худущая, с таким носом, как у воров. У
нас два вора бывают, один - Сашка, дурак и злой, а другой - Ванечка, так
этот добрый, как собака. А у тебя коробочки есть?
- Принесу.
- Принеси! Я мамке не скажу, что ты придешь...
- Почему?
- Так. Она всегда радуется, когда мужчины в другой раз приходят. Вот,-
любит мужчинов, шкуреха,- просто беда! Она - смешная девчонка, мамка у меня.
Пятнадцати лет ухитрилась - родила меня и сама не знает - как! Ты - когда
придешь?
- Завтра вечером.
- Вечером она уж напьется. А ты чего делаешь, если не воруешь?
- Баварским квасом торгую.
- Ой ли? Принеси бутылку, а?
- Конечно - принесу! Ну, я пошел.
- Валяй. Придешь?
- Обязательно.
Он протянул мне обе длинные руки, я тоже обеими руками сжал и потряс
эти тонкие холодные косточки и, уже не оглядываясь на него, вылез на двор,
точно пьяный.
Светало; над сырой кучей полуразвалившихся построек трепетала, угасая,
Венера. Из грязной ямы под стеною дома смотрели на меня квадратными глазами
стекла подвального окна, мутные и грязные, как глаза пьяницы. В телеге у
ворот спал, широко раскинув огромные босые ноги, краснорожий мужик, торчала
в небо густая, жесткая борода - в ней светились белые зубы,- казалось, что
мужик, закрыв глаза, ядовито, убийственно смеется. Подошла ко мне старая
собака, с плешью на спине, видимо, ошпаренная кипятком, понюхала ногу мою и
тихонько, голодно провыла, наполнив сердце мое ненужной жалостью к ней.
На улицах, в лужах, устоявшихся за ночь, отражалось утреннее небо -
голубое и розовое,- эти отражения придавали грязным лужам обидную, лишнюю,
развращающую душу красоту.
На другой день я попросил ребятишек моей улицы наловить жуков, бабочек,
купил в аптеке красивых коробочек и отправился к Леньке, захватив с собою
две бутылки квасу, пряников, конфект и сдобных булок.
Ленька принял мои дары с великим изумлением, широко открыв милые
глаза,- при дневном свете они были еще чудесней.
- У-ю-юй,- заговорил он низким, не ребячьим голосом,- сколько ты всего
притащил! Ты, что ли, богатый? Как же это,- богатый, а плохо одетый и,
говоришь,- не вор? Вот так коробочки! Ую-юй,- даже жалко тронуть, руки у
меня немытые. Там - кто? Юх,- жучишка-то! Как медный, даже зеленый, ох ты,
чЈрт... А - выбегут да улетят? Ну уж...
И вдруг весело крикнул:
- Мамк! Слезь, вымой руки мне,- ты погляди, курятина, чего он принес!
Это - он самый, вчерашний, ночной-то, который приволок тебя, как будочник,-
это он всЈ! Его тоже Ленька зовут...
- Спасибо надо сказать ему,- услышал я сзади себя негромкий, странный
голос.
Мальчик часто закивал головой:
- Спасибо, спасибо!
В подвале колебалось густое облако какой-то волосатой пыли, сквозь него
я с трудом разглядел на печи встрепанную голову, обезображенное лицо
женщины, блеск ее зубов,- невольную, нестираемую улыбку.
- Здравствуйте!
- Здравствуйте,- повторила женщина; ее гнусавый голос звучал негромко,
но - бодро, почти весело. Смотрела она на меня прищурясь и как будто
насмешливо.
Ленька, забыв про меня, жевал пряник, мычал, осторожно открывая
коробки,- ресницы бросали тень на щеки его, увеличивая синеву под глазами. В
грязные стекла окна смотрело солнце, тусклое, как лицо старика, на рыжеватые
волосы мальчика падал мягкий свет, рубашка на груди Леньки расстегнута, и я
видел, как за тонкими косточками бьется сердце, приподнимая кожу и едва
намеченный сосок.
Его мать слезла с печи, намочила под рукомойником полотенце и, подойдя
к Леньке, взяла его левую руку.
- Убег, стой,- убег! - закричал он и весь, всем телом, завертелся в
ящике, разбрасывая пахучее тряпье под собой, обнажая синие неподвижные ноги.
Женщина засмеялась, шевыряясь в тряпках, и тоже кричала:
- Лови его!
А поймав жука, положила его на ладонь своей руки, осмотрела бойкими
глазами василькового цвета и сказала мне тоном старой знакомой:
- Эдаких - много!
- Не задави,- строго предупредил ее сын.- Она, раз, пьяная села на
зверильницу-то мою, так столько подавила!
- А ты забудь про то, утешеньице мое.
- Уж я хоронил-хоронил...
- Я же тебе сама и наловила их после.
- Наловила! Те были - ученые, которых задавила ты, дурочка из
переулочка! Я их, которые издохнут, в подпечке хороню, выползу и хороню, там
у меня кладбище... Знаешь, был у меня паук, Минка, совсем как мамкин
любовник один, прежний, который в тюрьме, толстенький, веселый...
- Ах ты, утешеньишко мое милое,- сказала женщина, поглаживая кудри сына
темной маленькой рукою с тупыми пальцами. Потом, толкнув меня локтем,
спросила, улыбаясь глазами:
- Хорош сынок? Глазки-то, а?
- Ты возьми один глаз, а ноги - отдай,- предложил Ленька, ухмыляясь и
разглядывая жука.- Какой... железный! Толстый. Мам, он - на монаха похожий,
на того, которому ты лестницу вязала,- помнишь?
- Ну как же!
И, посмеиваясь, она стала рассказывать мне:
- Это, видишь, ввалился однова к нам монашище, большущий такой, да и
спрашивает: ?Можешь ты, паклюжница, связать мне лестницу из веревок?? А я -
сроду не слыхала про такие лестницы. ?Нет, говорю, не смогу я!? - ?Так я,
говорит, тебя научу?. Распахнул рясу-то, а у него все брюхо веревкой
нетолстой окручено,- длинная веревища да крепкая! Научил. Вяжу я, вяжу, а
сама думаю: ?На что это ему? Не церкву ли ограбить собрался??
Она засмеялась, обняв сына за плечи и все поглаживая его.
- Ой, затейники! Пришел он в срок, я и говорю: ?Скажи, ежели это тебе
для воровства, так я не согласна!? А он смеется хитровато таково: ?Нет,
говорит, это - через стену перелезать, у нас стена большая, высокая, а мы
люди грешные, а грех-от за стеной живет,- поняла ли?? Ну, я поняла: это ему,
чтобы по ночам к бабам лазить. Хохотали мы с ним, хохотали...
- Уж ты у меня хохотать любишь,- сказал мальчик тоном старшего.- А вот
самовар бы поставила...
- Так сахару же нету у нас.
- Купи поди...
- Да и денег нету.
- Уй, ты, пропивашка! У него возьми вот...
Он обратился ко мне:
- У тебя есть деньги?
Я дал женщине денег, она живо вскочила на ноги, сняла с печи маленький
самовар, измятый, чумазый и скрылась за дверью, напевая в нос.
- Мамка! - крикнул сын вслед ей.- Вымой окошко, ничего не видать мне! -
Ловкая бабенка, я тебе скажу! - продолжал он, аккуратно расставляя по
полочкам коробки с насекомыми,- полочки, из картона, были привешены на
бечевках ко гвоздям, вбитым между кирпичами в пазы сырой стены.-
Работница... как начнет паклю щипать,- хоть задохнись, такую пылищу пустит!
Я кричу: ?Мамка, да вынеси ты меня на двор, задохнусь я тут!? А она:
?Потерпи, говорит, а то мне без тебя скучно будет?. Любит она меня, да и
всЈ! Щиплет и поет, песен она знает тыщу!
Оживленный, красиво сверкая дивными глазами, приподняв густые брови, он
запел хриплым альтовым голосом:
Вот Орина на перине лежит...
<-- прошлая часть | весь текст сразу | следующая часть --> | | |