Леди и джентльмены, одно из моих жизненных правил - не верить людям,
когда они говорят мне, что им безразличны дети. Я придерживаюсь этого
правила из самых добрых побуждений, ибо знаю, как и все мы знаем, что
сердце, в котором действительно не найдется любви к сочувствия к этим
маленьким созданиям, - такое сердце вообще недоступно облагораживающему
воздействию беззащитной невинности, а значит, являет собою нечто
противоестественное и опасное. (Правильно!) Поэтому, когда я слышу такое
утверждение, - а это случается, хоть и не часто, - я отметаю его как пустые
слова, подсказанные, возможно, модной позой - великосветской апатией, и
придаю им не больше значения, чем другой моде, воспринятой в нашем обществе
теми, кто устал следовать заветам человеколюбия и всем пресытился. (Возгласы
одобрения.)
Я думаю, можно не сомневаться в том, что мы, собравшись здесь ради
детей и во имя детей, тем самым доказали, что они нам не безразличны; более
того, когда мы здесь расселись, мне стало ясно, что мы и сами еще не вышли
из детского возраста и общество наше еще не взрослое, а только младенец.
(Смех.) Нам нужно несколько лет, чтобы окрепнуть и немного раздобреть; и
тогда эти столы, в которых сейчас ушиты вытачки, можно будет распустить, а
эта зала, которая сейчас нам свободна, станет нам в обтяжку. (Возгласы и
смех.) Однако же и мы, возможно, уже знаем кое-что об избалованных детях. Я
не имею в виду наших собственных избалованных детей, ведь собственные дети
никогда не бывают избалованы (смех), я имею в виду надоедливых детей наших
добрых знакомых. (Смех.) Мы по опыту знаем, как бывает весело, когда их
после обеда приводят в столовую и мы смутно, словно через закопченное
стекло, видим: вдали, в конце длинной аллеи из разных десертов, уже маячит
фигура домашнего доктора. (Смех.) Мы знаем - все мы, безусловно, знаем, как
весело выслушивать рассказы гордой матери и застольные развлечения,
состоящие из звукоподражания и диалогов, которые, в духе моего друга мистера
Альберта Смита * можно озаглавить "Трудное восхождение маленькой мисс Мэри и
извержения (желудочные) маленького мистера Александера". (Хохот.) Мы знаем,
как бывает весело, когда эти милые детки не желают идти спать; как они
пальчиками размыкают себе веки, чтобы доказать, что спать им совсем не
хочется; знаем, как они, раскапризничавшись, во всеуслышание заявляют, что
мы им не нравимся, что у нас слишком длинный нос и почему мы не уходим
домой? Отлично знаем, как их, ревущих и брыкающихся, уносят наконец в
детскую. (Крики одобрения, смех.) Один достойный доверия очевидец
рассказывал мне, что однажды он вместе с другими учеными мужами пришел в
гости к видному философу прошлого поколения, чтобы послушать, как тот будет
излагать свои весьма строгие взгляды на воспитание и умственное развитие
детей, и пока оный философ столь красноречиво излагал стройную систему своих
взглядов, его сынишка, тоже в назидание ученым гостям, залез по локти в
яблочный пирог, припасенный для их угощения, а еще до этого намазал себе
волосы сиропом, расчесал их вилкой и пригладил ложкой. (Смех.) Вполне
возможно, что и нам знакомы подобные случаи, когда принципы кое в чем не
совпадают с практикой, что и нам встречались люди, глубокомысленно и мудро
рассуждающие о целых нациях, но беспомощные и слабые, когда нужно сладить с
отдельно взятым младенцем.
Однако, леди и джентльмены, не этих избалованных детей я должен
представить вам после сегодняшнего нашего обеда. Я позволил себе поболтать о
них лишь для того, чтобы мне легче было перейти к другому разряду детей,
совсем на них непохожему, куда более многочисленному и вызывающему куда
большую тревогу. Дети, которых я должен вам показать, это дети бедняков
нашего огромного города, дети, которых десятками тысяч уносит смерть, но чью
жизнь во многих и многих случаях можно сохранить, если все вы, действуя
согласно божьему промыслу, а не наперекор ему, поможете их спасти. (Возгласы
одобрения.) Две угрюмые няньки, Болезнь и Бедность, приведшие сюда этих
детей, присутствуют при их рождении, качают их убогие колыбели, заколачивают
их гробики, насыпают холмики земли над их могилами. Из ежегодного количества
смертей в этом городе больше трети составляет смерть в противоестественно
раннем, детском возрасте. (Внимание!) Я не стану, как принято делать с теми,
другими детьми, обращать ваше внимание на то, какие они благонравные,
красивые, умненькие, какие они подают надежды и на кого они больше всего
похожи; я прошу вас об одном: посмотрите, какие они хилые, как уже видна на
них печать смерти! И еще я прошу вас, во имя всего, что пролегает между
вашим собственным детством и тем временем, о котором столь неудачно говорят,
что человек впадает в детство, когда прелесть ребенка бесследно исчезла, а
осталась только его беспомощность, - я призываю вас, священным именем
Жалости и Сострадания, обратитесь мыслями к этим детям. (Крики "браво".)
Несколько лет тому назад, будучи в Шотландии, я как-то утром сопровождал
одного из гуманнейших представителей гуманного врачебного сословия в его
обходе самых неимущих обитателей старого Эдинбурга. В тупиках и улочках
этого живописного города - а я с грустью должен вам напомнить, как часто
живописность и тиф идут рука об руку, - мы за один час увидели больше нищеты
и болезней, нежели многие люди могут представить себе за всю жизнь. Мы
обходили одно за другим самые жалкие жилища - зловонные, недоступные свету,
недоступные воздуху, сплошные звериные берлоги и норы. В одной из таких
каморок, где в холодном очаге стоял пустой горшок из-под овсяной каши, а на
голой земле возле очага жались друг к другу женщина в лохмотьях и несколько
оборванных ребятишек, в каморке, куда, как сейчас помню, даже дневной свет,
отражаясь от высокой, потемневшей от старости и дождей стены соседнего дома,
проникал весь дрожа, словно и его, как и всех здесь, трясла лихорадка, - в
этой каморке, в старом ящике от яиц, который мать выпросила в какой-то
лавке, лежал маленький, изможденный и бледный больной ребенок. В памяти у
меня навсегда запечатлелось его исхудалое личико, его горячие исхудалые
ручки, сложенные на груди, его внимательные блестящие глаза, устремленные на
нас. Он лежал в своем ящике, столь же хрупкой оболочке, как и его тело,
которое он уже готовился покинуть, лежал молча, очень тихий, очень
терпеливый. Мать сказала, что он почти не плачет, почти не жалуется, "лежит
и как будто дивится, что, мол, такое с ним делается". Видит бог, подумал я,
глядя на него, ему есть с чего дивиться: дивиться, как это случилось, что
все у него болит, и он лежит здесь один, без сил, - а ему бы сейчас
веселиться и петь, как те птицы, что никогда и близко от него не пролетают,
- дивиться, как это его, дряхлого старичка, спокойно бросили здесь умирать,
точно не резвятся совсем неподалеку на зеленой траве, под лучами летнего
солнца, стайки здоровых, счастливых детей; точно по ту сторону горной гряды,
нависшей над городом, не волнуется сверкающее море: точно не мчатся над ним
облака; точно во всем мире нет ни жизни, ни движения, ни деятельности, а
только застой и распад. Он лежал и смотрел на нас, говоря своим молчанием
более проникновенно, чем любой красноречивый оратор: "Скажи мне, прошу тебя,
чужой человек, что все это значит? И если тебе известно, почему я так рано,
так быстро ухожу к Тому, кто сказал: "Пустите детей приходить ко мне и не
препятствуйте им" *, - но едва ли считал, что они должны приходить к Нему
такой трудной дорогой, какой иду я, - прошу тебя, открой мне эту причину,
потому что я очень стараюсь до нее доискаться и очень много об этом
раздумываю и по сей день". Немало бедных детей, больных и заброшенных, я
видел с тех пор здесь в Лондоне; немало видел бедных больных детей, за
которыми ласково и заботливо ходили бедняки - в нездоровом помещении и в
таких ужасающих условиях, что о выздоровлении нечего было и думать; но
всегда в этих случаях я снова видел своего бедного маленького знакомца,
медленно угасающего в ящике из-под яиц, и он снова обращался ко мне со своей
немой речью, снова недоумевал, что все это значит и почему, боже милостивый,
такое случается?
Так вот, леди и джентльмены, такое не должно случаться, и не будет
случаться, если это собрание - эта капля крови, питающей большое сердце
общества, - согласится на те меры помощи и предупреждения, какие я в силах
предложить. В четверти мили отсюда стоит величавый старинный дом. Некогда,
без сомнения, в нем рождались цветущие дети, они вырастали, женились и
выходили замуж, привозили туда уже своих цветущих детей, и те бегали по
старинной дубовой лестнице, что сохранялась там до самого последнего
времени, и с любопытством разглядывали старинную резьбу на дубовых панелях.
Спальни и парадные гостиные этого старого дома превращены теперь в
просторные больничные палаты, и в них лежат пациенты, такие крошечные, что
рядом с ними сиделки кажутся хлопотливыми великаншами, а добряк-доктор -
дружелюбным, вполне христианским людоедом. За низкими столиками в середине
комнат сидят выздоравливающие - такие маленькие, что они словно играют в
интересную игру - будто были больны, а теперь поправляются. В кукольных
кроватках лежат такие крошки, что каждому полагается подносик с игрушками;
и, оглядевшись, вы можете заметить, как усталая, горящая от жара щека
уткнулась в половину животного царства, направляющегося в Ноев ковчег, или
как пухлая ручонка (это я сам видел) одним взмахом сметает на пол все
оловянные войска Европы. Стены палат украшены яркими, веселыми, приятными
для детского глаза картинками. В изголовье кроваток - изображения Того, в
ком воплощено все милосердие и сострадание мира. Того, кто сам некогда был
ребенком, и притом сыном бедняка.
В этом доме вам расскажут, что, кроме малюток, занимающих койки, здесь
еще оказывают помощь детям, которых только приносят сюда показать врачу, а
таких бывает до десяти тысяч в год. В комнате, где их принимают, стоит у
стены ящик, и на нем написано, что если каждая мать, побывав здесь со своим
ребенком, в благодарность опустит в этот ящик один пенс, то, по точным
подсчетам, средства больницы могут за год пополниться на целых сорок фунтов
стерлингов. И в отчетах больницы вы можете с радостным волнением прочесть,
что эти бедные женщины в признательности своей даже в трудные годы и при
возросших ценах набирали-таки и по сорок и по пятьдесят фунтов. (Возгласы
одобрения.) В документах этой же больницы вы можете прочесть
прочувствованные заявления самых высоких и уважаемых членов врачебного
сословия о том, как эта больница нужна; как невероятно трудно лечить детей в
одних больницах со взрослыми, поскольку и болезни и потребности у них
совершенно особенные; сколько благодаря этой больнице можно облегчить
страданий и сколько предотвратить смертей - и притом, заметьте, не только
среди бедняков, но и среди людей обеспеченных, потому что более
систематическое изучение детских болезней не может не привести к лучшему их
распознаванию и лечению. И наконец - самое печальное (я не могу вас
обманывать, рисуя это заведение в слишком розовом свете): если вы придете в
эту больницу и захотите сосчитать, сколько там кроватей, вам не придется
считать многим больше, чем до тридцати, и вы с горестным изумлением
услышите, что даже это количество, такое безнадежно ничтожное и жалкое по
сравнению с необъятностью Лондона, не удастся сохранить, если только
больница не получит более широкой известности. Я ограничусь этим словом -
известности, ибо я не допускаю мысли, что в христианском обществе, состоящем
из отцов и матерей, сестер и братьев, она может, получив известность, не
получить щедрой поддержки.
Вот так обстоит дело, леди и джентльмены. Я изложил вам это прискорбное
дело просто, без прикрас - от них я с самого начала твердо решил
воздержаться; изложил его, памятуя не только о тысячах детей, ежегодно
умирающих в нашем огромном городе, но и о тысячах детей, что живут,
малорослые и чахлые, терзаемые болью, которую можно было бы облегчить,
лишенные столь естественных в их годы здоровья и радости. Если эти ни в чем
не повинные создания сами не могут вас разжалобить, то могу ли я надеяться
сделать это их именем?
В самом восхитительном, самом прелестном из очерков, порожденных нежным
воображением Чарльза Лэма, он пишет о том, как зимним вечером сидит у
камелька, рассказывая всякие семейные истории своим милым детям и
наслаждаясь общением с ними, а потом внезапно возвращается к
действительности: сам он - одинокий старый холостяк, а дети - всего лишь
призраки, они могли бы быть, но их никогда не было. "Мы ничто, - говорят
они, - мы меньше, чем ничто: призраки, грезы. Мы только могли бы быть, но
еще долго, еще миллионы веков, мы должны ждать на унылом берегу Леты, пока
нам дана будет жизнь и имя". - "Я тотчас проснулся, - добавляет автор, - и
увидел, что сижу в своем старом кресле". Мне хочется, чтобы каждому из вас,
в соответствии с обстоятельствами вашей жизни, явились сейчас дети-призраки
- пусть это будет ребенок, которого вы любите, или еще более любимый
ребенок, которого вы потеряли, или ребенок, который мог бы у вас быть, или
ребенок, которым вы сами были когда-то. И пусть каждый из этих
детей-призраков крепко держит за руку одного из тех малюток, что лежат в
Детской больнице или погибают, потому что там не нашлось для них места.
Пусть каждый из них говорит вам: "Ради меня, во имя мое, помоги этому
маленькому страдальцу!" (Возгласы, крики.) Ну, так, а теперь проснитесь, и
вы увидите, что находитесь в Зале масонов, что вы благополучно досидели до
конца немного затянувшейся речи и поднимаете бокалы за Больницу для детей,
твердо решив добиться ее процветания. (Громкие возгласы одобрения.)
[Тост за Диккенса. Казначей огласил список пожертвований - свыше 3000
фунтов стерлингов, из которых 900 - от женщин. Одна из них пожертвовала 500
фунтов, подписавшись просто "Мэри-Джейн". Диккенс предложил последний тост -
за дам:]
Поднимая этот бокал, мне хочется отдельно воздать должное "Мэри-Джейн"
и от души пожелать всем спокойной ночи. Мало хорошего можно было бы
осуществить, не будь на свете женщин. В свое время мне указывали на то,
сколько сумел сделать Робинзон Крузо, будучи холостяком. Однако я,
основательно изучив авторитетные источники, обнаружил, что на самом деле у
этого достойного человека было целых две жены. |