То, что жизненность всякого истинного и действенного преобразования на
пользу общества целиком зависит от последовательности людей, которые его
проводят, - истина не новая. Как бы ни понимался смысл изречения "Врачу,
исцелися сам", - а по моим наблюдениям, этому совету мало кто следует, -
совершенно ясно, что перевоспитание должно действительно начинаться с самого
себя. Если бы я обладал легкими Геркулеса и красноречием Цицерона и
употребил свои способности в самых ожесточенных диспутах, посвященных делу,
которым я пренебрегаю в моей повседневной жизни каждый раз, как к тому
представится случай (скажем, раз пятьдесят на дню), так уж лучше бы мне
приберечь свои легкие и свое красноречие и ни при каких обстоятельствах не
вмешиваться в это дело.
В наше время господствует скромное убеждение, что руководство
государственными делами не должно быть наследственной прерогативой
какого-либо привилегированного класса и что система, не привлекающая на
службу стране ее лучших и достойнейших сынов, страдает неким врожденным
пороком. Нужно думать, - поскольку это не какая-нибудь новомодная выдумка, -
что это убеждение в общем достаточно умеренное и разумное, что оно не может
быть названо чрезмерно передовым ни для нашего, ни для какого-либо другого
времени и что оно не навлечет на нашу страну никакого небесного проклятия,
могущего привести ее к катастрофе. И тем не менее для большей части нашего
правящего класса это положение настолько ново и необычно, что, но нашему
наблюдению, оно воспринимается как вещь совершенно непостижимая и
невероятная. И вот я совершенно серьезно задаю себе вопрос: чья же это вина?
Я пришел к заключению, что повинно во всем этом чрезмерное культивирование
родословного древа - ветвистого, разросшегося в Англии до непомерной высоты
и покрывшего своей зловещей тенью всю страну.
Мое имя Коббс. Почему же я, Коббс, так люблю восседать, словно
почтенный патриарх, в тени моего родословного древа?! Какое мне до него
дело? Какая мне от него польза, почему оно может мне внушить чувство
самоуважения, в чем заключается для меня его притягательная сила? Почему,
чтобы принять приглашение на банкет, я должен быть уверен, что моими
сотрапезниками будут лорды? Почему для того, чтобы поставить свое ими на
подписном листе, мне необходимо, чтобы на нем красовались имена пятидесяти
баронов, маркизов, виконтов, герцогов и баронетов, написанные более крупными
и размашистыми буквами, чем имена простых смертных? Если я не хочу постоянно
украшать себя ветвями родословного древа, если это не я, Коббс, а мой друг
Доббс вечно носит в петлице такую бутоньерку, - почему бы мне преспокойно и
добровольно не отказаться от этого? Да потому, что я хочу всегда восседать у
подножия родословного древа, под сенью его ветвей.
Возьмем Доббса. Доббс образованный, серьезный человек, строгих и
твердых правил; человек, который был бы глубоко огорчен, если бы я усомнился
в том, что он сторонник реформы в лучшем смысле этого слова. Когда Доббс
говорит со мной о палате общин (и выпаливает при этом в меня, как из
револьвера, который он всегда носит заряженным и со взведенным курком, -
градом служебных новостей), почему он должен непременно пользоваться
парламентским жаргоном, который ему пристал не больше, чем какой-нибудь
диалект Центральной Африки? Почему, говоря о мистере Фицмайли, он должен
называть его "Фици", а упоминая лорда Гамбарууна, именовать его "Гамом?"
Каким образом он всегда узнает о проектах кабинета министров за полтора
месяца до того, как они становятся достоянием гласности, а то и настолько
заблаговременно, что я, пожалуй, успею умереть, прежде чем появится малейший
намек на существование такого проекта? Доббс, как человек передовой,
прекрасно понимает, что люди различаются по своей склонности к той или иной
деятельности, по своим талантам и достоинствам и ни по каким другим
признакам. Да, да, в этом я уверен. А вместе с тем я видел, как Доббс самым
унизительным образом из кожи лез вон на Королевской академической выставке,
чтобы обратить на себя внимание какого-го аристократа. Я стоял рядом с
Доббсом перед картиной, когда в зал вошел некий маркиз, и я тотчас же
догадался о появлении этого маркиза, даже не поднимая глаз и не поворачивая
головы, единственно благодаря аффектированной манере, с которой Доббс стал
высказывать свои замечания о картине. А потом, по мере приближения к нам
маркиза, Доббс продолжал разговаривать со мной, как с пустым местом, ибо все
его замечания предназначались уже для маркиза, пока наконец маркиз не
воскликнул: "А, Доббс!" - и Доббс, выражая предельную почтительность каждой
морщинкой лица, повел этого родовитого аристократа по выставке, чтобы
высказать ему свои суждения о некоторых живописных деталях картин. Ну да,
Доббс был, конечно, пристыжен и смущен всем своим поведением; голос, лицо и
манеры Доббса, упрямо и независимо от воли своего хозяина, обнаруживали его
чувство неловкости; даже по выражению спины Доббса, провожавшего
благородного маркиза из зала, я понял, что ему известно, как он мне смешон и
как он этого заслуживает: и все-таки Доббс ни за что на свете не смог бы
воспротивиться чарам родословного древа и выйти из его тени на вольный
воздух.
Как-то, идя по Пикадили от Гайд-Парк Корнер, я столкнулся с Гоббсом. У
Гоббса два родственника бесславно погибли от голода и холода под
Севастополем, а один из родственников был по ошибке убит в лазарете в
Скутари *. Сам Гоббс имел несчастье изобрести какой-то в высшей степени
важный механизм для оборудования доков; это изобретение заставило его
безотлучно просиживать все время в приемных различных государственных
учреждении, а месяц тому назад подобное же изобретение было кем-то сделано
во Франции и тотчас же пущено в ход. В тот день, что я встретил Гоббса, он
шел с заседания комитета мистера Рэбака *. Он кипел от возмущения после
всего, что ему пришлось услышать: "Мы должны разрубить наконец этот гордиев
узел и положить конец бюрократической волоките, - сказал Гоббс. - Если
разобраться, то не было еще на земле народа, которым бы так помыкали, как в
наши дни англичанами, и ни одна страна еще не была доведена до такого
положения. Это невыносимо! (Лорд Джодль!)" Слова в скобках относились к
проехавшему экипажу, в сторону которого повернулся Гоббс, с величайшим
интересом провожая его глазами. "Система, - продолжал он, - должна быть в
корне преобразована. Мы должны иметь надлежащего человека на надлежащем
месте (герцог Тваддльтонский верхом!), и высшие должности должны
предоставляться только по способностям, а не по семейным связям (зять
епископа Горхэмберийского!). Мы не можем больше доверять пустым фетишам.
(Здравствуйте, леди Колдвилл! - пожалуй, слишком накрашена, но для своих лет
еще весьма привлекательная дама!) И мы должны, я имею в виду всю нацию,
избавиться от разложившейся прогнившей аристократии и нашего преклонения
перед знатью. (Благодарю вас, лорд Элвард, я чувствую себя прекрасно.
Чрезвычайно рад, что имею честь и удовольствие видеть вас. Я надеюсь, что
леди Эдвард в добром здравии. Не сомневаюсь, что все превосходно!)" - закрыв
последнюю скобку, он остановился, чтобы пожать руку тщедушному старому
джентльмену в льняном паричке; Гоббс всячески старался поймать взгляд этого
старичка, а когда мы отошли, он был в таком восторженном и приподнятом
состоянии после этой встречи, что показался мне на некоторое время даже выше
ростом. Таков Гоббс, который (как я знаю) страшно беден, Гоббс.
преждевременно поседевший у меня на глазах, Гоббс, чья жизнь - какой-то
непробудный кошмар; Гоббс, который душой и телом облечен в вечный траур, - и
все это по поводу вопросов, с которыми запросто расправились бы полдюжины
лавочников, на выборку взятых по Лондонскому списку и посаженных на
Даунинг-стрит. Поведение Гоббса заставило меня так глубоко задуматься, что я
пропустил мимо ушей всю последующую часть беседы, пока мы не подошли к
Берлингтон-Хаусу. "Небольшой набросок, выполненный ребенком, - говорил он, -
а за него уже предлагают двести пятьдесят фунтов! Разве это не великолепно!
Просто восхитительно! Не хотите ли зайти? Давайте зайдем!" Я отказался, и
Гоббс пошел на выставку без меня: он затерялся как капля в огромном потоке
посетителей. Проходя мимо двора, я заглянул в него, и мне показалось, что
перед моими глазами промелькнул поразительно пышный образец родословного
древа в полном цвету.
Возьмем моего друга Ноббса. О нем никто не скажет дурного слова; он
производит впечатление человека, уверенного в себе и обладающего тем
спокойным мужественным достоинством, которое не позволяет человеку ни
слишком выпячиваться, ни присваивать себе отблеск чужого сияния. И вместе с
тем я с полной ответственностью смею утверждать, что Ноббс ни душевно, ни
физически не может спокойно усидеть за столом, если при нем упоминается
титулованное лицо, которое он знает, чтобы тотчас же не заявить о своем
знакомстве с ним. Я наблюдал Ноббса в подобных положениях тысячи раз, и
всякий раз он терял душевное равновесие. Я видел, как это его мучило, как он
боролся с самим собой, пытаясь освободиться от обаяния родословного древа, и
как он убеждал себя так же искренне, как если бы он говорил вслух: "Ноббс,
Ноббс, ведь это же низость, и какое дело присутствующим до того, знакомы ли
вы с этим человеком или нет?" И все-таки он не мог удержаться и не сказать:
"Ах, лорд Дэш Блэнк? Ну да! Я отлично его знаю: мне ли не знать его? Я знаю
Дэш Блэнка - позвольте, - я и впрямь даже припомнить не могу, с каких пор я
знаком с Дэш Блэнком. Уж никак не меньше десятка лет. Прекрасный малый, этот
Дэш Блэнк!" И так же, как и мой друг Гоббс, после таких слов Ноббс
становился вроде как выше ростом. Я могу с уверенностью сказать о Ноббсе,
как я уже говорил о Доббсе, что, если бы меня ввели с завязанными глазами в
комнату, наполненную людьми, среди которых находился бы Ноббс, - по его
манере говорить - чтобы не сказать - по его манере дышать, я тотчас же
догадался бы о присутствии в комнате титулованной особы. В самом древнем
Египте, в дни процветания магии, не нашлось бы такого мага, которому удалось
бы во мгновение ока преобразить Ноббса так, как преображает его присутствие
отпрыска рода, вписанного в родословную книгу пэров.
Не лучше их и Поббс, хотя и в другом роде. Поббс делает вид, что
презирает все эти различия. Он говорит о своих титулованных знакомых с
легкой иронией, называя их "франтами". Смотря по настроению, он будет
утверждать, либо что эти "франты" - лучшие люди на свете, либо что они ему в
тягость и надоели. Но вместе с тем, уверяю вас, что Поббс умрет с горя, если
титулованные франты перестанут приглашать его на обеды. Что он предпочтет
обменяться в парке приветствием с полоумной, впавшей в детство вдовой
какого-нибудь герцога, чем породниться со вторым Шекспиром. Что он скорее
согласится на то, чтобы его сестра, мисс Поббс (он искрение к ней привязан,
он самый нежный брат на свете), допустила бы вольность со стороны "франта",
чем нашла бы счастье в беспредельном мраке нетитулованного люда и вышла бы
замуж за какого-нибудь доброго малого, который не имел бы ничего общего со
всеми этими титулованными франтами и попросту послал бы их ко всем чертям. А
при этом - Поббс, Поббс! - если бы вы хоть раз могли услышать из уст ваших
герцогинь, при случайном упоминании о мисс Поббс, великолепное
снисходительное - "Ах, это милейшая особа!"
Мне нечего добавить о Роббсе, Соббсе, Тоббсе и так далее вплоть до
Хоббса, которые не стыдятся и не скрывают своего подобострастия, которые в
священном трепете пресмыкаются на брюхе и жуют и пережевывают титулы, как
самые изысканные лакомства. Я ничего не говорю о мэрах и подобных им людях;
простираться в благоговении ниц и требовать в ответ такого же благоговения -
входит в функции таких людей, и они поистине получают свою награду. Я ничего
не говорю о бедных графских родственниках, о провинциальных соседях, о
длинных списках управляющих и дам-благотворительниц, о предвыборных
кампаниях, о рысистых испытаниях, о выставках цветов, о кодексе визитов, о
всех тех формах, которые способствуют разрастанию родословного древа в
больших городах и сельских местностях. Не этим хотел бы я закончить; я хотел
бы в заключение сказать следующее:
Если в периоды кризисов в истории страны, которою мы все любим, мы -
большинство народа, воплощающее ее дух умеренности и здравого смысла,
оказываемся совершенно непонятыми классом людей, несомненно высоко
интеллектуальных и представляющих собой как личную, так и общественную
ценность; если эти люди никакими способами не в состоянии постичь наше
желание видеть отныне во главе страны правительство, а не склоняться перед
покровительством или попустительством; если же они, догадываясь об этом
нашем требовании, воображают, что могут разделаться с нами, заламывая перед
нами котелки (таков смысл официальной политики, проводимой и одобряемой по
отношению к нам во всех случаях жизни нашим премьером), - то во всем этом
виноваты мы сами. А если вина наша, то и выход должны найти мы сами. Эти
люди не видят нас такими, каковы мы на самом деле, и у нас нет никаких прав
ни удивляться, ни жаловаться, если они принимают нас за то, чем мы с таким
усердием стараемся им казаться. Поэтому пусть каждый из нас подойдет с
собственным топором к собственному суку родословного древа. Пусть основное
преобразование он начнет осуществлять с самого себя; и пусть он не
беспокоится, что этим все и ограничится. Не нужно никаких откровений свыше,
чтобы признать неизбежность известного неравенства людей. Все ступени,
которые в данный момент насчитывает социальная лестница, останутся
неприкосновенными, даже если и срубить родословное древо. Мало того: каждая
ступень этой лестницы сохранит еще в большей силе и целости все подобающие
ей прерогативы, ибо родословное древо поражено гнилью, и, свалив его, мы
только предотвратим заражение этой гнилью каждой ступени лестницы. |