О "Пошехонской старине"
"Пошехонская старина", появившаяся в 1887 - 1889 годах в журнале
"Вестник Европы", - последнее произведение М. Е. Салтыкова-Щедрина. Им
закончился творческий и жизненный путь писателя. В отличие от других его
вещей оно посвящено не злободневной современности, а прошлому - жизни
помещичьей семьи в усадьбе при крепостном праве. По своему материалу
"Пошехонская старина" во многом восходит к воспоминаниям автора о своем
детстве, прошедшем в родовом дворянском гнезде, в самый разгар крепостного
права. Отсюда не только художественное, но и также историческое и
биографическое значение этого монументального литературного памятника, хотя
он не является ни автобиографией, ни мемуарами писателя.
"Пошехонская старина" - многоплановое произведение. Око совмещает в
себе три слоя: "хронику" или "житие" - повесть о детстве (предполагалось и
о юности) на автобиографической основе; историко-бытовую панораму - картины
жизни в помещичьей усадьбе, при крепостном праве и публицистику - суд
писателя-демократа над крепостническим строем и обличение духа
крепостничества в идеологии и политике России 80-х годов прошлого века.
Первые два слоя даны предметно (сюжетно). Последний содержится в авторских
"отступлениях", кроме того, он задан в подтексте произведения, заключен в
идейной позиции автора.
Русская литература XIX века знает несколько автобиографических
повествований о детстве, признаваемых классическими. "Пошехонская
старина" - одно из них. Хронологически она занимает место после "Семейной
хроники" и "Детских годов Багрова внука" С. Аксакова и "Детства" и
"Отрочества" Л. Толстого и предшествует "Детству Темы" Н.
Гарина-Михайловского. Не уступая названным произведениям в художественной
силе и яркости красок (хотя и крайне суровых тонов), салтыковская "хроника"
отличается от них глубиною своего социального критицизма, пронизывающего
все повествование. С этой особенностью "хроники" связано и принципиально
иное, чем у названных писателей, отношение Салтыкова к автобиографическому
материалу. Он используется не только и не столько для субъективного
раскрытия собственной личности, душевного мира и биографии повествователя,
сколько для объективного обозрения изображаемой социальной действительности
и суда над нею.
Повествование ведется в форме рассказа ("записок") пошехонского
дворянина Никанора Затрапезного о своем "житии", - собственно лишь о
детстве. В специальном примечании, начинающем произведение, Салтыков просит
читателя не смешивать его личность с личностью Никанора Затрапезного и
заявляет: "Автобиографического элемента в моем настоящем труде очень мало;
он представляет собой просто-напросто свод жизненных наблюдений, где чужое
перемешано с своим, а в то же время дано место и вымыслу".
Салтыков, таким образом, не отрицает присутствия "автобиографических
элементов" в своей "хронике", но ограничивает их роль и значение, настаивая
на том, что он писал не автобиографию или мемуары, а художественное
произведение, хотя и на материале личных воспоминаний.
Действительно, Салтыков отнюдь не ставил перед собой задачи полного
восстановления ("restitutio in integrun") - всех образов и картин своего
детства, хотя они и предстояли перед его памятью "как живые, во всех
мельчайших подробностях". Биографический комментарий к произведению,
осуществленный при помощи материалов семейного архива Салтыковых и других
объективных источников, устанавливает, что в "Пошехонской старине" писатель
воспроизвел немало подлинных фактов, имен, эпизодов и ситуаций из
собственного своего и своей семьи прошлого, и все же даже наиболее
"документированные" страницы произведения не могут безоговорочно
рассматриваться в качестве автобиографических или мемуарных. Для
правильного понимания "автобиографического" в "Пошехонской старине" нужно
иметь в виду два обстоятельства.
Во-первых, биографические материалы Салтыкова введены в произведение в
определенной идейно-художественной системе, которой и подчинены. Система
эта - типизация. Писатель отбирал из своих воспоминаний то, что считал
характерным для тех образов и картин, которые рисовал. "Теперь познакомлю
читателя с <...> той обстановкой, которая делала из нашего дома нетто
типичное", - указывал Салтыков, начиная свое повествование.
Во-вторых, и это главное, нельзя забывать, что в "Пошехонской старине"
содержатся одновременно "и корни и плоды жизни сатирика" (Н. К..
Михайловский) - удивительная сила воспоминаний детства и глубина итогов
жизненного пути, последняя мудрость писателя. "Автобиографическая" тема в
"Пошехонской старине" полифонична. Она двухголосна. Один "голос -
воспоминания мальчика Никамора Затрапезного о своем детстве. Другой
"голос" - суждения о рассказанном. Все они определяются я формулируются с
точки зрения общественных идеалов, существование которых в изображаемых
среде и времени исключается. Оба "голоса" принадлежат Салтыкову. Но они не
синхронны. Два примера проиллюстрируют сказанное.
В главе "Заболотье" автор пишет: "Всякий уголок в саду был мне знаком,
что-нибудь напоминал; не только всякого дворового я знал в лицо, но и
всякого мужика". Это воспоминание - одно из конкретных впечатлений детства
(в черновой рукописи названы подлинные имена "дворовых" и "мужиков"). Но
дальше следует широкое обобщение приведенного воспоминания, биографически
важный вывод из него: "Крепостное право, тяжелое и грубое в своих формах,
сближало меня с подневольной массой. Это может показаться странным, но я и
теперь еще сознаю, что крепостное право играло громадную роль в моей жизни,
и что только пережив все его фазисы - я мог придти к полному, сознательному
и страстному отрицанию его". Это - суждение, оценка детского опыта с
позиций опыта всей прожитой жизни.
Другой пример - одно из интереснейших автобиографических признаний
Салтыкова, сопоставимых лишь с аналогичными признаниями других великих
социальных моралистов Руссо и Толстого. Речь идет о главе V - "Первые шаги
на пути к просвещению". В ней содержится удивительное свидетельство
Салтыкова, совпадающего здесь с Никанором Затрапезным, об обстоятельствах
своего гражданского рождения, "моменте" возникновения в его душевном мире -
почти ребенка - сознания и чувства социальной несправедливости мира, в
котором он рос. Салтыков считал таким "моментом" те весенние дни 1834
года - ему шел тогда девятый год, - когда, роясь в учебниках, он случайно
отыскал "Чтения из четырех евангелистов" и самостоятельно прочел книгу.
"Для меня эти дни принесли полный жизненный переворот, -
свидетельствует Салтыков от имени Никанора Затрапезного. - Главное, что я
почерпнул из чтения Евангелия, заключалось в том, что оно посеяло в моем
сердце зачатки общечеловеческой совести и вызвало из недр моего существа
нечто устойчивое, свое, благодаря которому господствующий жизненный уклад
уже не так легко порабощал меня... Я даже могу с уверенностью утверждать,
что момент этот имел несомненное влияние на весь позднейший склад моего
миросозерцания".
В своих воспоминаниях известный публицист Г. 3. Елисеев, близко
стоявший к Салтыкову, рассказывает, что, прочтя в "Вестнике Европы"
цитированное признание, он заинтересовался, "насколько это сообщенное
Салтыковым сведение о таком раннем возникновении в нем самосознания может
считаться несомненно подлинным материалом для его биографии". При первом же
посещении Салтыкова Елисеев обратился к нему за соответствующими
разъяснениями. "Салтыков отвечал мне, - пишет Елисеев, - что все было
именно так, как он описал в своей статье".
Действительно, нет оснований сомневаться в субъективной достоверности
признания Салтыкова. Но в этом признании отчетливо различимы два
разновременных пласта, каждый из которых является бесспорной
автобиографической реальностью. Хронологически знакомство с евангельскими
словами об "алчущих", "жаждущих" и "обремененных" принадлежат восьмилетнему
мальчику с богатыми задатками духовного развития. Ему же принадлежат и
воспоминания о том, как он отнес эти слова из социальных догматов раннего
христианства к окружавшей его конкретной действительности - к крепостной
"девичьей" и "застольной", "где задыхались десятки поруганных и замученных
существ". Но оценка этих дней как события, принесшего автору воспоминаний
"полный жизненный переворот", имевшего "несомненное влияние" на весь
позднейший склад его мировоззрения, принадлежит уже не мальчику, а писателю
Салтыкову, подводящему итоги своей жизни и деятельности.
Рассказ о чтении Евангелия не раз служил в идеалистической критике
источником для утверждений, будто бы Салтыков испытал в детстве религиозную
страсть. Но сам автор "Пошехонской старины" отрицал это. Обладавший
необыкновенно развитою памятью на все связанное с социальными сторонами
Действительности, он вспомнил о возникновении в сознании и чувствах не
религиозных настроений, а зачатков тревоги по поводу общественного
нестроения жизни, ее расколотости и несправедливости. Никаких
религиозно-мистических мотивов в рассказе Салтыкова нет. По отношению к
религии как и по отношению к другим формам духовной культуры Салтыков
находился в детские годы в атмосфере сурового, ничем не прикрытого
практицизма, чуждавшегося всего неясного, религиозно-мечтательного,
иррационального.
Наряду с воспоминаниями о первых движениях в начинавшейся духовной
жизни в "Пошехонской старине" приведено немало мемуарных материалов,
относящихся к внешней обстановке детства Салтыкова. Обращение к документам
семейного архива Салтыковых, а также к тверским и ярославским краеведческим
источникам позволило установить немало фактов и эпизодов крепостной
"старины", которые знал, видел или о которых слышал и на всю жизнь сохранил
в своей памяти будущий писатель.
Психологическую основу портрета "помещицы-фурии", жестокой в отношении
своих крепостных людей, - тетеньки Анфисы Порфирьевны Салтыков взял отчасти
от личности своей родной тетки, младшей замужней сестры отца, Елизаветы
Васильевны Абрамовой, отличавшейся, по судебным показаниям ее дворовых,
"зломстительным характером".
В эпизоде превращения мужа тетеньки Анфисы Порфирьевны в крепостного
человека использован нашумевший в 1830-х годах по всей Тверской губернии
факт исчезновения калязинского помещика Милюкова, осужденного даже
"правосудием" Николая I в ссылку за жестокое обращение с крестьянами;
родственники объявили Милюкова умершим, а позднее оказалось, что, укрываясь
от наказания по судебному приговору, он жил у них под видом их дворового
крепостного человека.
Суровая расправа над тетенькой Анфисой Порфирьевной доведенных ею до
отчаяния дворовых девушек - это точно переданная судьба, постигшая дальнюю
родственницу Салтыковых, помещицу Бурнашеву. Ее ключница впустила к ней в
спальню сенных девушек, и они подушками задушили свою
барыню-истязательницу.
Повествование о "проказнике" Урванцеве, назвавшем обоих своих
сыновей-близнецов Захарами и разделившем между ними имение так, что раздел
этот превратил братьев в смертельных врагов, а их поместье в застенок для
крепостных людей, - это подлинная история семьи ближайшего соседа
Салтыковых, майора Василия Яковлевича Баранова. Его сыновья-близнецы оба
назывались Яковами, и оба были помещиками-извергами.
Трагедия Мавруши-новоторки, вольной девушки, закрепостившейся по
собственному желанию из любви к мужу - крепостному человеку, близка, хотя и
не тождественна, трагедии жены первого учителя Салтыкова - крепостного
живописца Павла Соколова.
Рассказ о бессчастной Матренке находит себе не одно, а ряд
соответствий в записях метрической книги церкви в селе Спас-Угол,
регистрировавшей браки "провинившихся" дворовых девушек. По приказу
помещиков, отцов и дедов Салтыкова они отдавались замуж за
бедняков-крепостных в отдаленные деревни вотчины.
Приведенные примеры - всего несколько из многих установленных,
документально и зримо очерчивают круг тех суровых впечатлений, которые
впитывал в себя будущий писатель в годы детства и отрочества. Салтыков
действительно имел основание сказать о себе впоследствии: "...Я слишком
близко видел крепостное право, чтобы иметь возможность забыть его. Картины
того времени до того присущи моему воображению, что я не могу скрыться от
них никуда <...> в этом царстве испуга, физического страдания <...> нет ни
одной подробности, которая бы минула меня, которая в свое время не
причинила бы мне боли".
весь текст сразу || следующая часть | | |