World Art - сайт о кино, сериалах, литературе, аниме, играх, живописи и архитектуре.
         поиск:
в разделе:
  Кино     Аниме     Видеоигры     Литература     Живопись     Архитектура   Вход в систему    Регистрация  
тип аккаунта: гостевой  

Максим Горький (Maxim Gorky)

Фома Гордеев

Издатель: Книга



Часть 2


     Маякин  жил  в  огромном  двухэтажном доме  с большим  палисадником,  в
котором  пышно разрослись могучие, старые липы. Густые ветви частым,  темным
кружевом закрывали окна, и солнце сквозь эту завесу с трудом, раздробленными
лучами  проникало  в  маленькие комнаты,  тесно  заставленные  разнообразной
мебелью  и  большими  сундуками,  отчего  в комнатах  всегда  царил  строгий
полумрак. Семья была благочестива -- запах воска, ладана  и лампадного масла
наполнял  дом, покаянные  вздохи,  молитвенные  слова  носились  в  воздухе.
Обрядности  исполнялись неуклонно,  с  наслаждением,  в  них  влагалась  вся
свободная  сила обитателей дома. В сумрачной, душной и  тяжелой атмосфере по
комнатам почти бесшумно двигались женские фигуры,  одетые  в темные  платья,
всегда с  видом душевного сокрушения на  лицах и  всегда в мягких туфлях  на
ногах.
     Семья  Якова Маякина состояла из него  самого,  его жены, дочери и пяти
родственниц, причем самой младшей из них было тридцать четыре года.  Все они
были одинаково благочестивы, безличны и подчинены Антонине Ивановне, хозяйке
дома, женщине высокой, худой,  с темным лицом и строгими серыми  глазами, --
они  блестели  властно  и умно. Был еще у Маякина  сын Тарас, но имя  его не
упоминалось  в  семье;  в  городе  было  известно,   что  с  той  поры,  как
девятнадцатилетний Тарас уехал в Москву учиться и через три года женился там
против воли отца, -- Яков отрекся  от него. А  потом Тарас -- пропал без без
вести. Говорили, что он за что-то сослан в Сибирь...
     Яков  Маякин --  низенький, худой, юркий, с огненно-рыжей клинообразной
бородкой -- так смотрел зеленоватыми глазами, точно говорил всем и каждому:
     "Ничего, сударь мой, не беспокойтесь! Я вас понимаю,  но  ежели вы меня
не тронете -- не выдам..."
     Голова  у него была  похожа на  яйцо и  уродливо  велика. Высокий  лоб,
изрезанный морщинами,  сливался с лысиной,  и казалось, что у этого человека
два лица -- одно  проницательное и умное,  с длинным  хрящеватым носом, всем
видимое, а над ним -- другое, без  глаз,  с  одними только морщинами, но  за
ними Маякин как бы  прятал и глаза и губы, -- прятал до времени, а когда оно
наступит, Маякин посмотрит на мир иными глазами, улыбнется иной улыбкой.
     Он был  владельцем канатного завода, имел в городе у пристаней лавочку.
В этой лавочке, до потолка заваленной канатом, веревкой, пенькой и паклей, у
него была маленькая  каморка со стеклянной скрипучей дверью. В каморке стоял
большой,  старый,  уродливый стол, перед ним  -- глубокое  кресло,  и в  нем
Маякин сидел целыми днями, попивая чай, читая "Московские  ведомости". Среди
купечества он  пользовался  уважением, славой "мозгового"  человека и  очень
любил ставить на вид древность своей породы, говоря сиплым голосом:
     -- Мы, Маякины, еще при  матушке Екатерине купцами были, -- стало быть,
я -- человек чистой крови...
     В этой семье  сын  Игната Гордеева  прожил  шесть  лет. На седьмом году
Фома, большеголовый, широкогрудый  мальчик, казался старше  своих лет  и  по
росту  и по  серьезному  взгляду миндалевидных, темных  глаз.  Молчаливый  и
настойчивый в своих детских  желаниях, он по  целым дням возился с игрушками
вместе  с  дочерью  Маякина --  Любой,  под  безмолвным  надзором  одной  из
родственниц, рябой и  толстой старой девы, которую  почему-то звали Бузя, --
существа   чем-то  испуганного;  даже  с  детьми  она  говорила  вполголоса,
односложными  словами. Зная  множество  молитв,  она не рассказывала Фоме ни
одной сказки.
     С  девочкой  Фома  жил  дружно,  но,  когда она чем-нибудь сердила  или
дразнила его, он бледнел, ноздри его раздувались, он смешно таращил глаза  и
азартно бил ее. Она плакала, бежала к матери  и  жаловалась ей, но  Антонина
любила Фому  и  на  жалобы дочери  мало  обращала  внимания,  что еще  более
скрепляло дружбу детей. День Фомы был длинен, однообразен. Встав с постели и
умывшись,  он становился  перед  образом  и,  под  нашептывание  Бузи, читал
длинные  молитвы. Потом  -- пили чай  и  много ели сдобных  булок,  лепешек,
пирожков. После чая -- летом  --  дети отправлялись в  густой, огромный сад,
спускавшийся  в овраг,  на  дне которого  всегда  было  темно. Оттуда  веяло
сыростью  и  чем-то  жутким. Детей не пускали  даже  на  край  оврага, и это
вселило в них  страх к оврагу.  Зимой,  от  чая до обеда, играли в комнатах,
если на дворе  было очень морозно, или шли  на двор и там катались с большой
ледяной горы.
     В полдень  обедали --  "по-русски", как говорил Маякин. Сначала на стол
ставили большую чашку  жирных  щей  с ржаными сухарями  в них, но без  мяса,
потом  те же щи ели с мясом, нарезанным  мелкими  кусками, потом жареное  --
поросенка,  гуся, телятину или сычуг с  кашей, -- потом снова подавали чашку
похлебки с потрохами или  лапши, и  заключалось все это чем-нибудь сладким и
сдобным.  Пили квасы:  брусничный,  можжевелевый,  хлебный,  --  их всегда у
Антонины  Ивановны  было  несколько  сортов.  Ели  молча,  лишь  вздыхая  от
усталости; детям  ставили  отдельную  чашку для обоих, все  взрослые ели  из
одной. Разомлев от такого обеда -- ложились спать,  и  часа три кряду в доме
Маякина слышался только храп и сонные вздохи.
     Проснувшись  --  пили  чай  и разговаривали о  городских новостях, -- о
певчих, дьяконах, свадьбах, о зазорном поведении того или другого  знакомого
купца... После Маякин говорил жене:
     -- Ну-ка, мать, дай-ка сюда библию-то...
     Чаще всего Яков Тарасович читал книгу  Иова.  Надевши на свой  большой,
хищный нос очки в  тяжелой  серебряной оправе, он обводил глазами слушателей
-- все ли на местах?
     Они все  сидели там, где  он  привык  их  видеть, и на  лицах  них было
знакомое ему выражение благочестия, тупое и боязливое.
     --  "Был человек в земле Уц..."  --  начинал Маякин  сиплым  голосом, и
Фома, сидевший рядом с Любой в углу комнаты на диване, уже  знал, что сейчас
его  крестный замолчит и погладит себя рукой  по лысине. Он сидел и, слушая,
рисовал себе человека  земли Уц. Человек этот был высок  и наг, глаза у него
были  огромные, как  у Нерукотворного Спаса, и голос  --  как большая медная
труба, на  которой  играют  солдаты в  лагерях. Человек с каждой минутой все
рос; дорастая до неба, он погружал свои темные руки в облака и, разрывая их,
кричал страшным голосом:
     -- "На что  дан  свет  человеку, которого  путь закрыт  и которого  бог
окружил мраком?"
     Фоме становилось  боязно, и он вздрагивал; дрема отлетала от  него,  он
слышал  голос  крестного,  который,  пощипывая  бородку,  с тонкой  усмешкой
говорил:
     -- Ишь ведь как дерзит...
     Мальчик знал, что крестный говорит это о человеке из земли Уц, и улыбка
крестного  успокаивала  мальчика.  Не  изломает  неба,  не  разорвет его тот
человек своими страшными руками... И Фома  снова видит  человека -- он сидит
на земле,  "тело его покрыто червями и пыльными ступьями, кожа его гноится".
Но он уже маленький и жалкий, он просто -- как нищий на церковной паперти...
     Вот он говорит:
     -- "Что  такое человек, чтоб быть ему чистым и чтоб рожденному женщиной
быть праведным?"
     -- Это  он  -- богу говорит... --  внушительно пояснял  Маякин. -- Как,
говорит, могу быть праведным, ежели я -- плоть? Это -- богу вопрос...
     И чтец победоносно и вопросительно оглядывает слушательниц.
     -- Удостоился... праведник... -- вздыхая, отвечают они.
     Яков Маякин, посмеиваясь, оглядывает их и говорит:
     -- Дуры!.. Ведите-ка ребят-то спать...
     Игнат бывал у Маякиных каждый  день,  привозил сыну игрушек, хватал его
на руки и тискал, но порой недовольно и с худо скрытым беспокойством говорил
ему:
     -- Чего ты бука какой? Чего ты мало смеешься?
     И жаловался куму:
     -- Боюсь я -- Фомка-то в мать бы не пошел... Глаза у него невеселые...
     -- Рано больно беспокоишься, -- усмехался Маякин.
     Он  тоже  любил крестника;  и, когда  однажды  Игнат объявил  ему,  что
возьмет Фому к себе, -- Маякин искренно огорчился.
     -- Оставь!..  --  просил  он. -- Смотри --  привык к  нам мальчишка-то,
плачет вон...
     --  Перестанет!.. Не для тебя я сына родил. У  вас  тут  дух тяжелый...
скучно, ровно в монастыре. Это вредно ребенку. А мне без него -- нерадостно.
Придешь домой -- пусто. Не глядел бы ни на что. Не к вам же мне переселиться
ради него, -- не  я для него, он для меня. Так-то. Сестра Анфиса приехала --
присмотр за ним будет...
     И мальчика привезли в дом отца.
     Там встретила его смешная старуха с длинным крючковатым носом и большим
ртом без зубов. Высокая,  сутулая, одетая в серое платье, с седыми волосами,
прикрытыми черной  шелковой головкой,  она сначала  не понравилась мальчику,
даже  испугала  его. Но, когда  он рассмотрел на ее  сморщенном лице  черные
глаза, ласково улыбавшиеся ему, -- он сразу  доверчиво ткнулся головой  в ее
колени.
     --  Сиротинка  моя  болезная! --  говорила  она  бархатным, дрожащим от
полноты звука голосом  и тихо  гладила  его рукой  по лицу. --  Ишь прильнул
как... дитятко мое милое!
     Было  что-то особенно сладкое в ее ласке,  что-то  совершенно новое для
Фомы, и он смотрел в глаза  старухе с любопытством и ожиданием на  лице. Эта
старуха ввела его в новый,  дотоле неизвестный ему  мир. В  первый  же день,
уложив  его  в кровать,  она  села  рядом  с нею  и, наклонясь над ребенком,
спросила его:
     -- Рассказать ли тебе сказочку?
     С  той поры Фома всегда  засыпал  под бархатные  звуки голоса  старухи,
рисовавшего  пред  ним  волшебную  жизнь.  Жално питалась душа  его красотой
народного  творчества.  Неииякаемы были сокровища  памяти и  фантазии у этой
старухи; она часто, сквозь дрему, казалась мальчику то  похожей  на бабу-ягу
сказки,  -- добрую и милую бабу-ягу, -- то на красавицу Василису  Премудрую.
Широко раскрыв глаза, удерживая дыхание, мальчик  смотрел  в ночной  сумрак,
наполнявший комнату,  видел, как тихо  он  трепещет  от огонька лампады пред
образом...  Фома   наполнял  его   чудесными  картинами   сказочной   жизни.
Безмолвные, но живые тени ползали по стенам и по полу; мальчику было страшно
и приятно следить  за их жизнью, наделять их  формами, красками и, создав из
них жизнь,  -- разрушить ее одним движением ресниц.  Что-то  новое явилось в
его  темных глазах, более детское  и наивное, менее серьезное; одиночество и
темнота, порождая в нем чувство ожидания чего-то, волновали и возбуждали его
любопытство, заставляли его идти в темный угол и смотреть, что скрыто там, в
покровах тьмы? Он шел и не находил ничего, но не терял надежды найти...
     Отца он боялся, но любил его. Громадный рост Игната, его трубный голос,
бородатое лицо, голова  в густой шапке седых волос, сильные,  длинные руки и
сверкающие  глаза  --  все  это  придавало  Игнату  сходство  со  сказочными
разбойниками.
     Однажды, когда ему шел уже восьмой  год, Фома спросил отца,  только что
возвратившегося из продолжительной поездки куда-то:
     -- Ты где был?
     -- По Волге ездил...
     -- Разбойничал? -- тихо спросил Фома.
     -- Что-о? -- протянул Игнат, и брови у него дрогнули.
     --  Ведь ты разбойник, тятя?  Я знаю  уж... -- хитро  прищуривая глаза,
говорил  Фома, довольный тем, что так  легко вошел  в скрытую  от него жизнь
отца.
     --  Я  --  купец!  --  строго  сказал  Игнат, но,  подумав,  добродушно
улыбнулся  и добавил: --  А ты  --  дурашка!.. Я  хлебом торгую,  пароходами
работаю, -- видал "Ермака"? Ну вот, это мой пароход... И твой...
     -- Больно большой он... -- со вздохом сказал Фома.
     -- Ну, я куплю тебе маленький, докуда ты сам маленький, -- ладно?
     --  Ладно!  --  согласился  Фома,   но,  задумчиво  помолчав,  вновь  с
сожалением протянул: -- А я думал, что ты то-о-же разбойник...
     -- Я тебе говорю -- торговец я! -- внушительно повторил  Игнат, и в его
взгляде  на  разочарованное  лицо   сына  было   что-то  недовольное,  почти
боязливое...
     -- Как дедушка Федор, калачник? -- подумав, спросил Фома.
     -- Ну вот,  как  он...  только богаче я, денег  у  меня больше,  чем  у
Федора...
     -- Много денег?
     -- Ну... и еще больше бывает...
     -- Сколько у тебя бочек?
     -- Чего?
     -- Денег-то?
     -- Дурашка! Разве деньги бочками меряют?
     -- А как же? -- оживленно воскликнул Фома и, обратив  к отцу свое лицо,
стал торопливо говорить ему: -- Вон  в один город приехал разбойник Максимка
и у одного  там, богатого, двенадцать  бочек деньгами  насыпал... да разного
серебра,  да  церковь  ограбил...  а  одного  человека  саблей  зарубил  и с
колокольни сбросил... он, человек-то, в набат бить начал...
     --  Это  тебе тетка, что  ли, рассказала?  --  спросил  Игнат,  любуясь
оживлением сына.
     -- Она, а что?
     -- Ничего! -- смеясь, сказал  Игнат.  -- То-то  ты и  отца в разбойники
произвел...
     -- А может, ты был давно когда? -- опять возвратился Фома к своей теме,
а  по  лицу его  было  видно,  что он очень хотел бы услышать утвердительный
ответ.
     -- Не был я... брось это..,
     -- Не был?
     -- Ну,  говорю ведь  --  не  был!  Экой ты  какой...  Разве  хорошо  --
разбойником  быть? Они... грешники все,  разбойники-то. В бога не  веруют...
церкви  грабят... их проклинают  вон,  в церквах-то...  Н-да... А  вот  что,
сынок, -- учиться тебе  надо! Пора, брат, уж... Начинай-ка с  богом. Зиму-то
проучишься, а по весне я тебя в путину на Волгу с собой возьму...
     -- В училище буду ходить? -- робко спросил Фома.
     -- Сперва дома с теткой поучишься...
     И  скоро мальчик  с утра садился  за стол и, водя пальцем по славянской
азбуке, повторял за теткой:
     -- Аз... буки... веди...
     Когда дошли до -- бра, вра,  гра, дра,  мальчик долго не мог без  смеха
читать  эти  слоги.  Эта мудрость давалась Фоме легко,  и вот он  уже читает
первый псалом первой кафизмы псалтиря:
     -- "Бла-жен му-ж... иже не иде на... со-вет не-че-сти-вых..."
     -- Так, миленький, так! Так, Фомушка,  верно!  --  умиленно вторит  ему
тетка, восхищенная его успехами...
     --  Молодец Фома!  --  серьезно говорил Игнат, осведомляясь  об  успехе
сына... -- Едем весной в Астрахань, а с осени -- в училище тебя!
     Жизнь мальчика катилась вперед, как шар под уклон. Будучи его учителем,
тетка  была и товарищем его игр.  Приходила Люба Маякина, и при  них старуха
весело  превращалась в  такое же дитя, как и они. Играли в прятки, и жмурки;
детям  было  смешно  и  приятно видеть, как  Анфиса  с  завязанными  платком
глазами,  разведя  широко  руки,  осторожно выступала по комнате и  все-таки
натыкалась на стулья и столы или как она, ища их, лазала по разным  укромным
уголкам, приговаривая:
     -- Ах, мошенники... Ах, разбойники... где это они тут забились?
     Солнце   ласково  и   радостно   светило  ветхому,  изношенному   телу,
сохранившему  в себе юную  душу,  старой  жизни, украшавшей,  по  мере сил и
уменья, жизненный путь детям...
     Игнат  рано утром уезжал  на биржу, иногда не являлся вплоть до вечера,
вечером  он  ездил  в думу,  в гости или еще куда-нибудь. Иногда он  являлся
домой  пьяный,  --  сначала Фома в таких  случаях бегал от него  и прятался,
потом  --  привык,  находя, что пьяный  отец  даже  лучше,  чем  трезвый:  и
ласковее, и проще, и немножко смешной. Если  это случалось  ночью -- мальчик
всегда просыпался от его трубного голоса:
     -- Анфиса-а!  Сестра родная! Допусти ты меня к сыну, -- к наследнику --
допу-усти!
     А тетка уговаривала его укоризненным, плачущим голосом:
     --  Иди, иди, дрыхни,  знай,  леший ты,  окаянный! Ишь назюзился! Седой
ведь уж ты...
     -- Анфиса! Сына я могу видеть? Одним глазом?..
     -- Чтоб у тебя лопнули оба от пьянства твоего...
     Фома знал,  что  тетка  не  пустит  отца,  и  снова засыпал под  шум их
голосов.  Когда  ж  Игнат являлся пьяный днем  -- его  огромные  лапы тотчас
хватали сына, и  с пьяным, счастливым смехом  отец носил Фому по комнатам  и
спрашивал его:
     -- Фомка! Чего хочешь? Говори! Гостинцев? Игрушек? Проси, ну! Потому ты
знай, нет  тебе ничего на  свете, чего  я не куплю. У меня -- миллен!  И еще
больше будет! Понял? Все твое!
     И  вдруг восторг его  гас, как  гаснет свеча от  сильного порыва ветра.
Пьяное  лицо  вздрагивало,  глаза,   краснея,  наливались  слезами,  и  губы
растягивались в пугливую улыбку.
     -- Анфиса! Ежели он помрет -- что я тогда сделаю?
     И вслед за этими словами бешенство овладевало им.
     -- Сожгу все!  -- ревел он,  дико  уставившись  глазами  куда-нибудь  в
темный угол комнаты. -- Истреблю! Порохом взорву!
     -- Бу-у-дет, безобразная ты  образина! Али ты младенца напугать хочешь?
Али,  чтобы  захворал  он,  желаешь?  --  причитала  Анфиса,  и  этого  было
достаточно, чтоб Игнат поспешно исчезал, бормоча:
     -- Ну-ну-ну! Иду, иду... Ты только не кричи! Не пугай его...
     А если Фоме нездоровилось, отец его, бросая все свои дела, не уходил из
дома  и,  надоедая  сестре  и сыну нелепыми вопросами и  советами, хмурый, с
боязнью в глазах, ходил по комнатам сам не свой и охал.
     --  Ты  что бога-то гневишь?  --  говорила  Анфиса. --  Смотри,  дойдет
роптанье твое до господа, и накажет он тебя за жалобы  твои на милость его к
тебе...
     -- Эх, сестра! -- вздыхал Игнат. -- Ты пойми, -- ведь ежели что  -- вся
жизнь моя рушится!, Для чего жил?.. Неизвестно...
     Подобные  сцены и резкие переходы отца от  одного настроения к  другому
сначала пугали  мальчика, но он  скоро привык  к  ним  и, видя  в окно отца,
тяжело вылезавшего из саней, равнодушно говорил:
     -- Тетя! Опять пьяный приехал тятька-то.


     Пришла  весна -- и, исполняя свое обещание, Игнат взял сына  с собой на
пароход, и вот пред Фомой развернулась новая жизнь.
     Быстро несется  вниз по течению  красивый  и сильный "Ермак", буксирный
пароход купца Гордеева, и по  оба бока его медленно движутся  навстречу  ему
берега Волги, -- левый, весь облитый солнцем, стелется вплоть до края небес,
как пышный, зеленый  ковер,  а правый взмахнул к небу кручи  свои,  поросшие
лесом, и замер в суровом покое.
     Между   ними   величаво   простерлась  широкогрудая   река;   бесшумно,
торжественно  и неторопливо текут  ее воды;  горный  берег отражается  в них
черной  тенью, а  с  левой стороны ее  украшают  золотом и  зеленым бархатом
песчаные каймы  отмелей, широкие луга.  То  тут, то там, по горе  и  в лугах
являются  селенья,  солнце сверкает в стеклах окон изб и на парче соломенных
крыш,  сияют, в зелени  деревьев, кресты церквей, лениво  кружатся в воздухе
серые крылья мельниц, дым  из трубы завода вьется в небо.  Толпы ребятишек в
синих, красных и белых рубашках,  стоя на берегу, провожают громкими криками
пароход,  разбудивший тишину на реке, из-под колес его  к ногам  детей бегут
веселые волны. Вот куча ребят уселась в лодку,  они спешно гребут на средину
реки, чтоб  покачаться на волнах. Из  воды смотрят вершины  деревьев, иногда
целые купы  их затоплены разливом и стоят среди волн, как острова. Откуда-то
с берега тяжелым вздохом доносится заунывная песня:
     -- О-э -- о-о -- ещо -- о -- разок!
     Пароход обгоняет плоты, заплескивая их волной. Бревна ходуном ходят под
ударами набежавших  волн; плотовщики в  синих рубахах, пошатываясь на ногах,
смотрят на пароход, смеются и что-то кричат. Дородная красавица-беляна боком
идет  по реке;  желтый тес,  нагруженный на  ней, блестит золотом  и  тускло
отражается  в мутной  вешней воде.  Пассажирский  пароход  идет  навстречу и
свистит -- гулкое эхо  свиста  прячется  в лесу,  в  ущельях горного берега,
умирает там. Посредине реки сшибаются волны двух судов, бьются о борта их, и
суда покачиваются.  На пологом склоне горного берега раскинуты зеленые ковры
озими, бурые полосы  земли под паром  и  черные  -- вспаханной  под  яровое.
Птицы, маленькими  точками,  вьются над  ними, ясно видны на  голубом пологе
неба; стадо пасется невдалеке, --  издали  оно кажется игрушечным; маленькая
фигурка пастуха стоит, опираясь на падог, и смотрит на реку.
     Всюду  блеск,  простор и  свобода,  весело  зелены луга,  ласково  ясно
голубое небо; в спокойном  движении воды  чуется сдержанная сила, в небе над
нею сияет щедрое солнце мая, воздух напоен  сладким запахом хвойных деревьев
и свежей листвы. А  берега  все идут  навстречу, лаская глаза  и душу  своей
красотой, и все новые картины открываются на них.
     На всем вокруг лежит отпечаток медлительности; все -- и природа  и люди
-- живет неуклюже, лениво, -- но  кажется, что  за ленью притаилась огромная
сила,  -- сила необоримая, но еще лишенная сознания, не создавшая себе ясных
желаний и целей... И отсутствие сознания в этой  полусонной жизни  кладет на
весь красивый простор ее тени грусти. Покорное терпение, молчаливое ожидание
чего-то более живого слышатся  даже в крике кукушки, прилетающем по  ветру с
берега на  реку...  Заунывные  песни точно  просят  о помощи... Порой  в них
звучит удаль отчаяния... Река отвечает песням вздохами. И задумчиво качаются
вершины деревьев... Тишина...
     Целые  дни Фома  проводил на капитанском мостике  рядом с отцом. Молча,
широко раскрытыми глазами смотрел он на  бесконечную панораму берегов, и ему
казалось, что он движется по широкой серебряной тропе в те чудесные царства,
где живут чародеи  и богатыри сказок.  Порой он начинал расспрашивать отца о
том,  что  видел.  Игнат охотно  и  подробно  отвечал  ему,  но  мальчику не
нравились ответы: ничего интересного и понятного ему  не  было  в  них, и не
слышал он того, что желал бы услышать. Однажды он со вздохом заявил отцу:
     -- Тетя Анфиса знает лучше тебя...
     -- Что она знает? -- спросил Игнат, усмехаясь.
     -- Все, -- убежденно ответил мальчик.
     Чудесные царства  не  являлись  пред ним.  Но  часто  на  берегах  реки
являлись города, совершенно такие же, как и тот, в котором жил Фома. Одни из
них были побольше, другие -- поменьше, но и  люди, и дома, и церкви -- все в
них было такое же, как в своем городе. Фома осматривал их с отцом, оставался
недоволен ими и возвращался на пароход хмурый, усталый.
     -- Вот завтра приедем в Астрахань... -- сказал однажды Игнат.
     -- А она -- такая же, как все?
     -- Ну, известно!.. А то -- какая же?
     -- А за ней что?
     -- Море... Каспийское море называется.
     -- А что в нем есть?
     -- Рыба, чудак! Что может в воде быть?
     -- Город-от Китеж в воде стоит...
     -- То -- другое дело! То -- Китеж... В нем -- одни праведники жили.
     -- А в море праведные города не бывают?
     --  Не бывают... -- сказал Игнат и, помолчав, прибавил: -- Вода морская
-- горькая, пить ее нельзя.,,
     -- А за морем опять земля будет?
     -- Известно! Море-то должно же края иметь. Оно -- как чашка...
     -- И опять города там?
     --  И  опять города, -- а как же? Только там уж не наша земля будет,  а
персидская... Видал персияшек, которые вот на ярмарке-то -- шептала',  урюк,
фисташка?
     -- Видал, -- ответил Фома и задумался.
     Однажды он спросил отца:
     -- Много еще земли-то?
     -- Земли, брат, -- о-очень много!
     -- А на ней все одинаковое?
     -- То есть что?
     -- Города и все...
     -- Ну, конечно... Все одинаково...
     После многих таких разговоров мальчик стал реже, не так упорно смотреть
вдаль вопрошающим взглядом черных глаз...
     Команда парохода любила его, и  он любил этих славных ребят, коричневых
от солнца  и  ветра, весело шутивших  с ним.  Они  мастерили  ему рыболовные
снасти, делали лодки из древесной коры, возились с  ним, катали его по  реке
во время стоянок, когда Игнат уходил в город по делам. Мальчик часто слышал,
как  поругивали его  отца,  но  не  обращал на это  внимания  и  никогда  не
передавал отцу  того,  что слышал  о  нем.  Но однажды, в  Астрахани,  когда
пароход грузился топливом, Фома услыхал голос Петровича, машиниста:
     --  Приказал  валить  столько  дров,  --  тьфу,  несообразный  человек!
Загрузит  пароход  по самую палубу, а потом орет -- машину, говорит, портишь
часто... масло, говорит, зря льешь...
     Голос седого и сурового лоцмана отвечал:
     --  А  все жадность его непомерная --  дешевле здесь топливо, вот  он и
старается... Жаден, дьявол!
     -- Жаден...
     Повторенное несколько раз кряду слово запало в память Фомы,  и вечером,
ужиная с отцом, он вдруг спросил его:
     -- Тятя!
     -- Ась?
     -- Ты жадный?
     На  вопросы  отца  он передал  ему разговор  лоцмана с машинистом. Лицо
Игната омрачилось, и глаза гневно сверкнули.
     -- Вот оно что!.. -- проговорил он, тряхнув головой. -- Ну, ты не того,
-- не слушай их. Они тебе не  компания, -- ты около них поменьше вертись. Ты
им хозяин, они  -- твои слуги, так и знай. Захочем мы с тобой, и  всех их до
одного на берег  швырнем, -- они дешево стоят, их везде как собак нерезаных.
Понял? Они про  меня много  могут худого сказать, -- это  потому они скажут,
что я им --  полный господин. Тут  все дело в том завязло, что я удачливый и
богатый, а богатому все завидуют. Счастливый человек -- всем людям враг...
     Дня через два на пароход явились новые и лоцман и машинист. *
     -- А где Яков? -- спросил мальчик.
     -- Рассчитал я его... прогнал!
     -- За то?
     -- За то самое...
     -- И Петровича?
     -- И его.
     Фоме понравилось то,  что отец его может так скоро переменять людей  на
пароходе. Он улыбнулся  отцу  и, сойдя  вниз  на палубу,  подошел  к  одному
матросу, который, сидя на полу, раскручивал кусок каната, делая швабру.
     -- А лоцман-то новый уж, -- объявил Фома.
     -- Знаем... Доброго здоровьица, Фома Игнатьич! Как спал-почивал?
     -- И машинист новый...
     -- И машинист... Жалко Петровича-то?
     -- Нет.
     -- Ну? А он до тебя такой ласковый был...
     -- А зачем он тятю ругал?
     -- О? Али он ругал?
     -- Ругал, я ведь слышал...
     -- Мм... а отец-то тоже, значит, слышал?
     -- Нет, это я ему сказал...
     -- Ты... Та-ак... -- протянул матрос и замолчал, принявшись за работу.
     --  А тятя  мне  говорит: "Ты, говорит, здесь  хозяин... всех, говорит,
можешь прогнать, коли хочешь..."
     -- Такое  дело!.. -- сказал матрос,  сумрачно  поглядывая на  мальчика,
оживленно хваставшего пред  ним своей хозяйской властью.  С  этого  дня Фома
заметил, что команда относится к нему как-то  иначе, чем  относилась раньше:
одни стали еще более угодливы и ласковы, другие не хотели говорить с ним,  а
если  и  говорили,  то сердито и совсем не  забавно, как раньше бывало. Фома
любил  смотреть,  когда  моют  палубу: засучив штаны  по колени, матросы, со
швабрами и  щетками  в  руках, ловко бегают по  палубе, поливают ее водой из
ведер, брызгают друг на друга, смеются, кричат, падают, -- всюду текут струи
воды, и живой шум  людей сливается с ее веселым  плеском. Раньше  мальчик не
только  не мешал матросам  в  этой шуточной  и  легкой  работе, но  принимал
деятельное участие, обливая их водой и со смехом убегая от угроз облить его.
Но после расчета Петровича  и Якова  он  чувствовал, что теперь всем мешает,
никто  не хочет играть с ним и все  смотрят  на него неласково. Удивленный и
грустный,  он ушел  с  палубы наверх, к  штурвалу,  сел там и стал с  обидой
задумчиво смотреть  на синий  берег и  зубчатую полосу  леса.  А  внизу,  на
палубе,  игриво плескалась  вода  и  матросы  весело  смеялись...  Ему очень
хотелось к ним, но что-то не пускало его туда.
     "Держись  от  них  подальше,  --  вспомнил  он  слова  отца, --  ты  им
хозяин..."
     Тогда ему захотелось что-нибудь крикнуть матросам -- что-нибудь грозное
и хозяйское, так, как отец кричит на них. Он  долго придумывал -- что  бы? И
не  придумал ничего... Прошло еще дня два, три, и он ясно понял, что команда
не  любит  его.  Скучно  ему  стало на  пароходе,  и  все  чаще  и  чаще  из
разноцветного тумана новых  впечатлений выплывал  пред Фомой затемненный ими
образ ласковой  тетки Анфисы  с  ее  сказками, улыбками и мягким  смехом, от
которого  на душу  мальчика веяло  радостным  теплом. Он все еще жил в  мире
сказок, но безжалостная рука действительности уже  ревностно  рвала красивую
паутину чудесного, сквозь которую мальчик смотрел на все вокруг него. Случай
с лоцманом и машинистом направил внимание мальчика на окружающее; глаза Фомы
стали зорче: в них  явилась сознательная пытливость,  и в  его вопросах отцу
зазвучало стремление понять,  --  какие нити и  пружины управляют действиями
людей?
     Однажды пред ним разыгралась такая сцена: матросы носили  дрова, и один
из них,  молодой,  кудрявый  и  веселый Ефим, проходя с  носилками по палубе
парохода, громко и сердито говорил:
     -- Нет, уж это без всякой совести! Не было у меня такого уговору, чтобы
дрова  таскать. Матрос -- ну, стало  быть,  дело твое ясное!.. А чтобы еще и
дрова...  спасибо!  Это  значит  --  драть с меня  ту шкуру,  которой  я  не
продал...  Это  уж  без  совести!  Ишь  ты, какой мастер  соки-то  из  людей
выжимать.
     Мальчик слушал  эту  воркотню  и знал, что дело касается  его  отца. Он
видел, что хотя Ефим  ворчит,  но на носилках  у него  дров  больше,  чем  у
других,  и  ходит он быстрее. Никто из матросов не  откликался  на  воркотню
Ефима, и  даже тот,  который работал  в паре  с ним,  молчал, иногда  только
протестуя против усердия, с каким Ефим накладывал дрова на носилки.
     -- Будет! -- хмуро говорил он. -- Чай, не на лошадь грузишь.
     -- А ты, знай, молчи!  Впрягли тебя, ну и вези, не  брыкайся... И ежели
кровь из тебя будут сосать -- тоже молчи, -- что ты можешь сказать?
     Вдруг  откуда-то явился Игнат, подошел  к матросу и, став против  него,
сурово спросил:
     -- Про что говоришь?
     --  Говорю,  стало быть, как умею...  --  запинаясь,  ответил Ефим.  --
Уговора, мол, не было... чтобы молчать мне...
     -- А кто это кровь сосать будет? -- поглаживая бороду, спросил Игнат.
     Матрос, поняв, что попался  и увернуться некуда, бросил из рук  полено,
вытер ладони о штаны и, глядя прямо в лицо Игната, смело сказал:
     -- А разве не правда моя? Не сосешь ты...
     -- Я?
     -- Ты.
     Фома  видел,  как отец взмахнул рукой,  --  раздался  какой-то лязг,  и
матрос  тяжело упал  на дрова. Он  тотчас же  поднялся  и вновь  стал  молча
работать... На белую кору березовых дров капала кровь из его разбитого лица,
он вытирал ее рукавом рубахи, смотрел на рукав и, вздыхая,  молчал.  А когда
он шел  с носилками мимо Фомы, на лице его, у переносья, дрожали две большие
мутные слезы, и мальчик видел их...
     Обедая  с  отцом, он был  задумчив и посматривал на Игната с боязнью  в
глазах.
     -- Ты что хмуришься? -- ласково спросил его отец.
     -- Так...
     -- Нездоровится, может?
     -- Нету...
     -- То-то... Ты, коли что, скажи...
     -- Сильный ты!.. -- вдруг задумчиво проговорил мальчик.
     -- Я-то? Ничего... Бог не обидел и силой.
     --  Ка-ак  ты его давеча треснул! -- тихо  воскликнул мальчик,  опуская
голову.
     Игнат  нес  ко  рту  кусок хлеба  с  икрой,  но рука его  остановилась,
удержанная восклицанием сына; он вопросительно взглянул  на  его  склоненную
голову и спросил:
     -- Это -- Ефимку, что ли?
     -- Да... до крови!..  Как шел  он  потом,  так плакал... --  вполголоса
рассказывал мальчик.
     -- Мм... -- промычал Игнат, пережевывая кусок. -- Жалеешь ты его?
     -- Жалко! -- со слезами в голосе сказал Фома.
     -- Н-да... Вишь ты что!.. -- сказал Игнат.
     Потом,  помолчав,   он  налил  рюмку   водки,  выпил  ее   и  заговорил
внушительно:
     --  Жалеть  его  --  не  за  что.  Зря  орал,  ну  и  получил,  сколько
следовало... Я  его  знаю: он  --  парень  хороший, усердный, здоровый  и --
неглуп. А рассуждать -- не его  дело: рассуждать  я  могу, потому что  я  --
хозяин. Это  не просто, хозяином-то  быть!.. От  зуботычины он  не помрет, а
умнее будет... Так-то...  Эх,  Фома! Младенец  ты...  ничего не понимаешь...
надо учить тебя жить-то... Может, уж немного осталось веку моего на земле...
     Игнат помолчал, еще выпил водки и снова вразумительно начал:
     -- Жалеть людей  надо...  это ты  хорошо  делаешь!  Только --  нужно  с
разумом жалеть...  Сначала посмотри  на  человека, узнай, какой в нем  толк,
какая  от него может быть польза? И,  ежели  видишь  -- сильный, способный к
делу  человек  --  пожалей,  помоги ему.  А  ежели который слабый, к делу не
склонен -- плюнь на  него, пройди мимо. Так и знай --  который человек много
жалуется на все да  охает да стонет -- грош ему цена, не стоит он жалости, и
никакой пользы ты ему не  принесешь, ежели и поможешь... Только пуще  киснут
да балуются такие от жалости к ним... Живучи у крестного, насмотрелся ты там
на  разную шушеру: странники эти, приживальщики, несчастненькие...  и разные
гады... Об них забудь... это не люди, а так, скорлупа одна, ни на что они не
годны... Это вроде клопы, блохи и  другая нечисть... И не для бога они живут
--  нету  у  них  никакого  бога,  имя же его всуе призывают,  чтобы дураков
разжалобить  да от их  жалости чем-нибудь пузо себе  набить. Для пуза своего
живут они и кроме  как  -- пить, жрать,  спать да стонать -- ничего не умеют
делать... От них  -- один  развал души. Только запинаешься за них. И хороший
человек среди них -- как свежее  яблоко среди гнилых -- испортиться может...
Мал  ты, вот что, --  не  можешь ты  понимать моих слов.., Ты тому  помогай,
который в беде стоек... он, может, и не попросит у тебя помощи твоей, так ты
сам  догадайся,  да помоги ему  без его спроса... Да который гордый и  может
обидеться на помощь твою -- ты виду ему не подавай, что помогаешь... Вот как
надо, по разуму-то! Тут -- такое дело:  упали, скажем, две доски  в грязь --
одна гнилая, а другая --  хорошая,  здоровая доска. Что ты должен сделать? В
гнилой доске  --  какой прок? Ты оставь ее,  пускай в  грязи лежит,  по  ней
пройти можно, чтобы ног не замарать...  А здоровую  -- подними  и поставь на
солнце, она -- не тебе, так другому -- на что-нибудь годится. Так-то, сынок!
Слушай меня да помни... А Ефимку жалеть  не за что,  -- он  парень  дельный,
цену  себе понимает... Из  него плюхой душу  не  вышибешь...  Вот я посмотрю
недельку время,  да  к штурвалу  его  поставлю...  А  там,  гляди,  лоцманом
будет...  И  ежели капитаном его сделать -- ловкий  будет  капитан! Вот  как
люди-то растут...  Я, брат, сам эту науку проходил, -- тоже немало плюх съел
в  его-то годы...  Нам, сынок, всем  жизнь-то --  не  мать  родная, --  наша
строгая хозяйка она...
     Часа два говорил Игнат сыну о своей молодости, о трудах  своих, о людях
и  страшной силе  их слабости,  о  том, как они любят и  умеют  притворяться
несчастными для того,  чтобы жить  на  счет других, и снова о себе -- о том,
как из простого работника он сделался хозяином большого дела.
     Мальчик слушал его речь, смотрел на  него  и  чувствовал, что отец  как
будто  все ближе подвигается к нему. И хоть не звучало в рассказе отца того,
чем  были  богаты  сказки тетки  Анфисы, но  зато было в них что-то новое --
более ясное  и понятное,  чем в сказках,  и не менее интересное. В маленьком
сердце  забилось  что-то сильное и горячее, и  его потянуло  к  отцу. Игнат,
должно быть, по глазам сына отгадал его чувства: он порывисто встал с места,
схватил  его на  руки  и крепко прижал к груди. А  Фома  обнял его за шею и,
прижавшись щекой к его щеке, молчал, дыша ускоренно.
     --  Сынишка!.. --  глухо шептал Игнат.  --  Милый ты мой...  радость ты
моя!.. Учись, пока я жив... э-эх, трудно жить!
     Дрогнуло сердце ребенка  от этого  шопота, он стиснул  зубы,  и горячие
слезы брызнули из его глаз...
     Пароход  шел назад, вверх по  Волге.  Душной июльской ночью, когда небо
было покрыто густыми, черными тучами и все на реке было зловеще спокойно, --
приплыли в Казань и  встали около Услона в хвосте  огромного каравана судов.
Лязг якорных цепей  и крики команды разбудили  Фому; он посмотрел  в  окно и
увидал: далеко, во  тьме,  сверкали  маленькие  огоньки;  вода была  черна и
густа, как  масло, -- и  больше  ничего  не  видать. Сердце  мальчика  жутко
вздрогнуло, и он стал внимательно  слушать. Откуда-то долетала  еле  слышная
жалобная песня,  унывная, как причитание; на караване перекликались сторожа,
сердито  шипел  пароход, разводя  пары... Черная  вода реки  грустно  и тихо
плескалась о борта судов. Всматриваясь во тьму пристально, до боли в глазах,
мальчик  различал  в  ней черные груды и  огоньки, еле  горевшие высоко  над
ними... Он знал, что это  были  баржи,  но знание не успокаивало его, сердце
билось неровно, а в воображении вставали какие-то пугающие темные образы.
     --  О-о... о!.. -- донесся издали протяжный крик и закончился похоже на
рыдание... Вот кто-то прошел по палубе к борту парохода...
     -- О-о-о... -- раздалось опять, но уже где-то ближе...
     -- Яфим! --  вполголоса заговорили на  палубе. -- Чорт!  Вставай!  Бери
багор...
     -- О-о-о!.. -- застонали где-то  близко, и  Фома, вздрогнув, откачнулся
от окна.
     Странный  звук подплывал все ближе и рос в  своей силе, рыдал и  таял в
черной тьме. А на палубе шептали:
     -- Яфимка! Да встань -- гость плывет!
     -- Де? -- раздался торопливый вопрос... По палубе зашлепали босые ноги,
послышалась  возня,  мимо лица мальчика сверху  скользнули два багра и почти
бесшумно вонзились в густую воду...
     --  Го-о-о-сть! --  зарыдали где-то близко, и  раздался тихий, странный
плеск воды.
     Мальчик дрожал от ужаса пред этим грустным криком,  но  не мог оторвать
своих рук от окна и глаз от воды.
     -- Зажги фонарь... не видать ничего!..
     И вот на воду упало пятно мутного света...  Фома  видел, что вода  тихо
колышется, рябь идет по ней, точно ей больно и она вздрагивает от боли.
     -- Гляди... гляди!.. -- испуганно зашептали на палубе.
     В  то  же  время  в  пятне  света  на воде  явилось  большое,  страшное
человеческое лицо с белыми оскаленными зубами. Оно  плыло и  покачивалось на
воде, зубы его смотрели прямо на Фому, и точно оно, улыбаясь, говорило:
     "Эх, мальчик, мальчик... хо-олодно!.."
     Багры дрогнули, поднялись в воздухе, потом снова опустились в воду.
     -- Пихай его... веди!.. Смотри -- подобьет в колесо...
     Багры  скользили  по борту и царапались об него  со  звуком, похожим на
скрип зубов. Шлепанье ног о палубу  постепенно  удалялось на корму... И  вот
там вновь раздался стонущий заупокойно возглас:
     -- Го-о-ость...
     -- Тятя! -- закричал Фома. -- Тя-ятя...
     Отец вскочил на ноги и бросился к нему.
     -- Что там?  Что они  делают? -- кричал  Фома. Огромными прыжками Игнат
выскочил вон из каюты с диким ревом. Он возвратился скоро, раньше, чем Фома,
качаясь на ногах  и  оглядываясь  вокруг себя, добрался от окна до отцовской
постели.
     -- Испугали тебя, -- ну, ничего! -- говорил Игнат, взяв его на руки. --
Ложись-ка со мной...
     -- Что это? -- тихо спрашивал Фома.
     -- Это, сынок, ничего...  Это -- утопший... Утонул человек  и плывет...
Ничего! Ты не бойся, он уже уплыл...
     -- Зачем  они толкали  его?  -- допрашивал мальчик, крепко прижавшись к
отцу и закрыв глаза от страха...
     -- А -- так уж надо... Подобьет его вода в колесо... нам, к  примеру...
завтра увидит полиция...  возня пойдет, допросы...  задержат нас. Вот его  и
провожают  дальше...  Ему  что?  Он уж  мертвый...  ему это  не  больно,  не
обидно... а живым из-за него беспокойство было бы... Спи, сынок!..
     -- Так он и поплывет?
     -- Так и поплывет... Где-нибудь вынут -- схоронят...
     -- А рыба его съест?
     -- Рыба не ест человечье тело... Раки едят...
     Страх  Фомы таял, но пред  глазами его все  еще покачивалось на  черной
воде страшное лицо с оскаленными зубами.
     -- А он кто?
     -- Бог его знает! Ты скажи о нем богу: господи, мол, упокой душу его!
     -- Господи, упокой душу его! -- шопотом повторил Фома.
     -- Ну,  вот... И спи, не бойся!.. Он уж теперь далеко-о! Плывет себе...
Вот -- не подходи неосторожно к борту-то, -- упадешь этак -- спаси бог! -- в
воду и...
     -- А он тоже упал?
     -- Известно, упал... Может, пьян был... А может, сам бросился... Есть и
такие, которые сами... Возьмет да и бросится в воду... И утонет... Жизнь-то,
брат, так устроена,  что иная смерть для самого человека -- праздник, а иная
-- для всех благодать!
     -- Тятя...
     -- Спи, родной...

<-- прошлая часть | весь текст сразу | следующая часть -->


Максим Горький, «Фома Гордеев», часть:  









Ответы на вопросы | Написать сообщение администрации

Работаем для вас с 2003 года. Материалы сайта предназначены для лиц 18 лет и старше.
Права на оригинальные тексты, а также на подбор и расположение материалов принадлежат www.world-art.ru
Основные темы сайта World Art: фильмы и сериалы | видеоигры | аниме и манга | литература | живопись | архитектура